В 408-й комнате происходило общередакционное чаепитие. Когда я открыл дверь, все поглядели на меня так, точно я вломился в супружескую спальню в самый неподходящий момент. Не будь у меня опыта газетной работы, я бы ретировался и ещё несколько дней краснел, вспоминая о своей неотёсанности.
– Что вы хотели? – спросила меня унизанная пластмассовыми браслетами редакционная дама.
– Я хочу видеть Евгения Семёновича. Меня прислал заведующий редакцией…
Застолье всем своим видом дало понять, что ссылкой на руководство их не запугаешь, но тем не менее со стула поднялся лысый человек в джинсовой куртке и вежливо попросил:
– Идите, пожалуйста, в комнату четыреста одиннадцатую, я – следом… Извините, ради бога!
Отсчитывая номера кабинетов по нарастающей, как бы отыскивая нужный дом, я долго плутал по коридорам, однако нужная комната оказалась в противоположном конце, в непонятном закутке. Туда меня отвела молоденькая, модная секретарша, из тех, что ездят на работу в личных автомобилях, в то время как их непосредственных начальников мнут в городском транспорте. В комнате сидели два редактора, задумчивые, усатые, такие похожие, словно их рекрутировали из одной деревни, где все жители – родственники. Они показали мне стол Евгения Семёновича и продолжили разговор.
– Писать… О чем ему писать? Он жизни настоящей не знает…
– А где он её узнает? На даче у папаши-графомана?
Вскоре пришёл Евгений Семёнович, я повторил ему рассказ о наших поисках, сочувственно предположив, что рукопись за много лет могла затеряться.
– Ну что вы! Зарегистрированные рукописи не теряются и не горят – девиз у ваших ребят правильный. Я хорошо помню эти воспоминания – очень честные были. А составитель, действительно, пока мы канителились, умер. Но рукопись не у нас, её забрали. И сейчас я вам скажу, кто именно. – Он порылся в потрёпанных общих тетрадях, в каких пишут мои старшеклассники, и сообщил: – Записывайте… Чаругин Иван Георгиевич… У меня, знаете ли, с начальством отношения непростые, поэтому приходится вести строгий учёт…
Когда я начинал работать в журналистике, один старый газетный волк, глядя, как мне хочется всюду успеть, дал совет: «Не дёргайся. По телефону можно сделать все, кроме детей».
Вернувшись домой, я достал из морозилки пельмени, которые леплю сотнями, если на меня находит тоска, и заправился. Легенду, что холостяки питаются плохо и поэтому мучаются желудочными заболеваниями, придумали одинокие женщины, мечтающие выйти замуж. Потом я курил на балконе, рассматривая свежераспустившиеся, похожие на новенькие «трехрублевки» листочки и думал о Елене Павловне, чей образ в последнее время все чаще тревожил моё пылкое холостяцкое воображение. Но против печали существует единственное патентованное средство – общественно полезный труд. Я вернулся в комнату, подсел к телефону, набрал номер председателя Совета ветеранов Краснопролетарского батальона и поинтересовался, не знает ли он человека по фамилии Чаругин.
– Знаю, – помолчав, ответил председатель. – Вообще-то, Иван Георгиевич не наш… Дружил он с покойником. Телефон я вам дам, но вы на меня уж, пожалуйста, не ссылайтесь… Погодите, поищу…
Я не раз бывал у председателя Совета и сразу представил себе, как он, шаркая, пошёл в комнату, похожую на школьный Музей боевой славы, нашёл записную книжку и, борясь с одышкой, вернулся к телефону.
– Записывайте… Но уж на меня, пожалуйста…
– Конечно-конечно, – пообещал я, догадываясь, что даже Совет ветеранов, как всякий коллектив, живёт своими непростыми страстями.
Наши классики, я имею в виду литературных, любили заканчивать очередную главу так: остаток дня он провёл дома. Это означало, что больше ничего не произошло. Современный человек, очутившись после рабочего дня дома, только и начинает действовать.
Я позвонил Чаругину.
– Слушаю! – отозвался хриплый голос.
– Мне бы Ивана Георгиевича!
– Он самый…
Я быстро, как заученную роль, рассказал о наших поисках, о ребятах и попросил аудиенцию.
– Приходите, – тяжело вздохнув, а может быть, затянувшись сигаретой, разрешил Чаругин. – Только завтра я в поликлинике… На текущем ремонте, бюллетеню… А вот послезавтра утречком, часиков в девять…
– Иван Георгиевич, у меня уроки…
– Ну да, правильно! Это у нас, пенсионеров, все перепуталось… Приходите часика в четыре. Уговорились?..
Довольный, я уселся проверять изложения. Письменные работы я стараюсь возвращать ребятам на следующем же уроке, потому что стоит дать себе послабление – и дома сразу скопится целый архив: сочинения, диктанты, изложения, письменные ответы… А потом, глядя на эту библиотеку Ашшурбанипала, можно вообще озвереть и начать ставить оценки в журнал, не проверяя, наобум, точнее, на глазок. Умецкая, я знаю, так иногда делает, но это – страшная педагогическая тайна!
От занятий меня оторвал звонок Лебедева. Не очень твёрдо, но вежливо он выспрашивал, не слишком ли разнервничался сегодня в учительской, жаловался, что деградирует среди «этих классных дам», и наконец осторожно, как ему казалось, поинтересовался, почему на меня сердится Аллочка.
Я отшутился, заверил, что ему просто померещилось, и наотрез отказался подъехать в гриль-бар на углу Садовой и Кропоткинской. Завтра утончённого Макса будет мучить похмельная совесть.
Почти в одиннадцать я вспомнил про «рыбу» и позвонил тому самому газетному волку, некогда учившему меня обращаться с телефоном. Он отозвался бодрым утренним голосом, как будто только-только сделал зарядку и позавтракал:
– «Рыба»? Подожди, сейчас пороюсь в картотеке…
«Картотекой» он именовал собственную голову, которую я бы назвал компьютером с усиленным блоком памяти. Через несколько секунд пришёл ответ: лет двадцать-тридцать назад была популярная миниатюра о поэте-песеннике, сочинявшем стихи на готовые мелодии. Работал этот деятель культуры так: сначала придумывал ритмическую болванку, для удобства состоявшую из названий всенародно любимых промысловых рыб. Например:
Карась, кета, ставрида, шпроты, хек,
Севрюга, сом, навага, осетри-и-и-на…
Со временем дары морей и рек могли превратиться в такие, например, запоминающиеся строчки:
Для нас всегда открыта в школе дверь,
Расстаться с ней не надо торопи-и-и-ться…
И вот однажды поэт случайно забыл свою «рыбную» заготовку на рояле, а композитор вообразил, что имеет дело с законченным художественным произведением и обнародовал новую песню, сразу ставшую шлягером.
– Отсюда и пошла «рыба»! – заключил мой консультант. – Твои дети будут довольны, такие песенки им нравятся!
– Спасибо! – обрадовался я.
– Пожалуйста. Как у тебя дела с журналом?
– Тянут…
– Гнусные обольстители! – сказал он, и мы попрощались.
Потом я выключил телевизор, улёгся и, засыпая, думал о том, что все женщины делятся на тех, кто усугубляет, и тех, кто облегчает мужское одиночество. По некоторым внешним признакам Елена Павловна относится ко второй, совершенно реликтовой группе. Эти мысли обещали вылиться в глубокий философский сон, но вдруг зазвонил телефон.
– Знаете, Андрей Михайлович, – после многослойных извинений попросил председатель Совета ветеранов, – вы все-таки сошлитесь на меня. Чаругин хоть и не наш, а все же мы на одном направлении воевали…
8
Я написал на доске слова «Работа над ошибками» и по хихиканью понял, что вышло неудачно. Вот так всегда: пока скребёшь мелом, кажется, все в порядке, но потом отойдёшь, чтобы полюбоваться, и видишь: буквы разнокалиберные, а строчки прыгают… Нужно будет попросить Елену Павловну – пусть поучит меня в порядке обмена опытом.
Отряхнув руки, я ещё раз повторил правила работы над ошибками: нужно выписать в тетрадь злополучное слово или предложение, карандашом обозначить орфограмму или пунктограмму и привести примеры. И, разумеется, в другой раз в подобных случаях не ошибаться – все очень просто!
– Короткова! – окликнул я, и Рита, прервав конфликт с задней партой, уставилась на учителя. – Как проверить безударный «и» в слове «извините»?
– А что я написала? – удивилась девочка.
– Ты написала – «извените».
– Ударением?
– Ты меня спрашиваешь?
– Ударением.
– Пример!
– Невинность, – подумав, ответила Короткова.
Представляю, что началось бы сейчас в девятом классе. Бабкин наверняка бы сообщил, что последнюю девушку в двадцать седьмом году задавил трамвай… Но для большинства шестиклассников невинность и невиновность пока одно и то же.
– Хорошо! – похвалил я. – Десять минут. Время пошло!
Класс упорно работал над ошибками. Иногда кто-нибудь, подняв голову, начинал в поисках однокоренного слова оглядывать потолок, но я, точно актёр немого кино, делал страшные глаза – и ребёнок торопливо склонялся над тетрадью.
Я подошёл к окну: внизу, за школьным двором, трещали бульдозеры, разравнивая пустырь, где ещё недавно стоял облупившийся особнячок, не представлявший никакого исторического интереса. За эту освободившуюся территорию вот уже полгода бьётся Стась, он мечтает раздвинуть тесную спортивную площадку, но на то же самое жизненное пространство претендует соседняя картонажная фабрика, расширяющая свои складские помещения. Исполком отмалчивается: мол, пусть победит сильнейший. Успокаивает нас одно: сын картонажного директора учится в нашей школе.
На краю перепаханной ничейной земли залегли мальчишки, вооружённые игрушечными автоматами, бульдозеры для них – фашистские «тигры». «Бронебойщики» ждут, когда танки подползут поближе. А дальше, за пустырём, там, где висит знак «Осторожно – дети!» проштрафившийся автолюбитель, молитвенно сложив руки, оправдывается перед царственным милиционером.
«А что, если б человеку, кроме основной жизни, давалась ещё одна – для работы над ошибками? – мудро подумал я. – Тогда все свои просчёты и нелепицы можно обвести карандашом, подобрать однокоренные промахи и оставшееся до последнего звонка время наслаждаться переменчивым заоконным пейзажем. Но в том-то и штука, что мы совершаем ошибки и работаем над ними одновременно. Мало этого, исправляя одни глупости, мы тут же делаем другие. И так длится до конца, до последнего звонка, когда нужно сдавать свою единственную тетрадь…»