150 Указание на грех есть верный признак языческой направленности действа, отмеченного Мономахом. Оно, по-видимому, выражалось в поклонении земле, находившем выражение в жертвенных дарах.151 Эта практика имела широкое распространение на Руси, о чем судим по извлечению из повести о крещении князя Владимира, датируемой А. А. Шахматовым концом XI в.: «Не скрывайте собе скровищь на земли, идеже тля тлить и татье подкопывають, но скрываите собе скровище на небесех, идеже ни тля тлить, ни татие крадуть».152 Г. Ф. Корзухина отсюда резонно заключила: «Очевидно, сокрытие земных сокровищ в виде кладов было явлением распространенным, поскольку этот образ мог быть использован для пояснения мысли отвлеченного, философского характера».153 О зарытии «под землею» золота и серебра как о деле обычном говорится в древнем «Чтении о Борисе и Глебе».154 Довольно примечательно, что христианские книжники Древней Руси упоминают в связи с находящимися в земле кладами бесов, которые указывают приглянувшимся им людям место, где лежат эти клады.155 На языке церковных учителей XI–XII вв. бесы — языческие божества.156 Так протягивается ниточка, соединяющая зарытые в земле сокровища с «поганскими» богами, и выявляется сакральный смысл кладов.
Побуждают к соответствующим размышлениям и некоторые детали зарытия кладов западноевропейских динариев на территории Древней Руси. Среди упаковок этих кладов встречаются деревянные колоды и гробы,157 в чем проглядывает жертвенная суть опущенного в землю богатства. Исследователи отмечают «определенную связь между кладами и курганными находками. Клад нередко является центром, около которого располагаются такие находки».158 Подобная связь, конечно, не случайна: за ней угадывается сакральное назначение клада. Установлено также, что применение бересты в качестве оберточного материала — одна из характерных особенностей кладов, обнаруженных на древнерусской территории.159 Если вспомнить о том, что наши предки использовали бересту для обертывания гробов и покойников,160 то станут очевидными религиозные мотивы устройства кладов, отданных в дар земле.161
Приведенные факты и соображения позволяют, на наш взгляд, заключить о существовании в восточнославянском обществе как культа земли, так и жертвоприношений в ее честь, состоящих в виде богатств, зарываемых в землю. Таковыми могли быть и «клады антов». Разумеется, наше предположение правомерно лишь тогда, когда мы признаем эти клады антскими. В противном случае вопрос о них сам собой отпадает. Но при любых обстоятельствах остается непоколебленной наша уверенность в том, что наличие богатства у склавинов и антов нельзя воспринимать как показатель социального расслоения, положившего начало классообразованию в славянском обществе.
Тенденциозным и потому далеким от реальной жизни склавинов и антов представляется мнение, будто добываемые в военных походах богатства доставались преимущественно вождям и племенной знати. Византийские авторы ничего не говорят о подобном элитарном распределении имущества, захваченного варварами. Напротив, эти авторы свидетельствуют об обогащении всех, кто принимал участие в грабительских экспедициях. И совсем не обязательно полагать, что награбленные ценности становились индивидуальной собственностью. Они могли концентрироваться в руках вождей. Но следует помнить, что вождь в архаическом обществе — олицетворение коллектива, выражение его воли и жизненных потенций. Потому имущество вождя являлось общественным достоянием либо отчасти либо целиком.162 Богатства, находившиеся при нем, не являлись его безусловной собственностью, будучи в распоряжении всего коллектива (рода или племени). Они пополнились на протяжении длительного времени.163 В них состояло благоволение богов, удача, счастье и благополучие как отдельного индивида, так и объединения людей, будь то родовой или племенной союз.
В плане социально-экономическом значение богатства было, можно сказать, нулевым. Зато в социально-политическом отношении оно играло весьма существенную роль, поднимая престиж, усиливая власть и влияние отдельных лиц и коллективов.
Таким образом, стремление антов и склавинов к накоплению богатств обусловливалось не столько экономическими причинами, сколько потребностями религиозного, политического и военного свойства. А это означает, что многочисленные и массовые полоны, сопровождавшие походы славян и приносившие им огромные доходы, никакого отношения не имели к их хозяйственным и производственным нуждам. И тут мы опять, хотя и с другой стороны, приходим к мысли об отсутствии у славян VI–VII вв. социально-экономических условий для развития рабства. Поэтому в жизни склавинов и антов оно занимало достаточно скромное место. В славянском обществе той поры рабы, как мы уже отмечали, не составляли замкнутую социальную группу, а растворялись среди свободных, приобретая статус младших его членов. Столь радикальная адаптация облегчалась тем, что архаические сообщества строились в большей мере на основе возрастных групп, а не по принципу кровнородственных (физиологических) связей.164
Отсюда понятно, что пленники-рабы у склавинов и антов находились скорее в положении неравноправны нежели зависимых. Очевидно, здесь сказывалась существующая «несбалансированность» прав и обязанностей между «чужаком» и «своими», причем «даже в тех случаях, когда пленника включали в семью на правах младшего члена. Такой "как бы родич", с одной стороны, не мог рассчитывать на ту меру поддержки и помощи со стороны группы, на какую имел право родич настоящий. С другой стороны, права группы на этого "как бы родича" были абсолютны и никакому ограничению не подвергались… в большинстве случаев сохранялось представление о рабе как о чужаке, пребывающем в маргинальном состоянии». Но это все же «не мешало во многих случаях полному или почти полному равенству между рабами и свободными в материальном положении».165
Названная «несбалансированность» прав и обязанностей между пленником-рабом и группой, его адаптировавшей, являлась единственным показателем "рабского состояния" захваченного в плен чужака. В остальном отношения "приемыша" с коллективом строились в рамках традиций, существующих в родовом союзе, куда он входил в качестве младшего "сородича". Тем самым создавалось препятствие для формирования отгороженной, если можно так выразиться, от местного населения социальной категории, стянутой петлей рабства.
Еще меньше оснований говорить о выделении внутри славянского общества VI–VII вв. людей, потерявших личную свободу. Поэтому безуспешными нам кажутся попытки доказать, что в «родоплеменном обществе существовала тенденция "внутреннего" расслоения свободных на зависимых и господ уже в общеславянский период», что «прекращение связей с семейными или родовыми коллективами влекло за собой с развитием социальных отношений подчиненное общественное положение». С этих именно позиций рассматривается происхождение понятий *sir — «сирота», *cholpъ — «холоп», прослеживаются «истоки имущественной дифференциции» по материалам праславянской лексики: «оскудеть, скудный» от *skodъ, «нищий, неимущий» от *nistio, «убогий, бедный» от *nebogъ, *ubogъ как противоположное *bogъ — богатство. Далее утверждается, будто «подчинение детей и младших членов семьи и рода cтаршим полноправным членам семьи вело к тому, что в раннеклассовых славянских обществах название младщих членов семей стало обозначением зависимых или подчиненных свободных членов общества. В праславянском языке обозначением для подчиненных членов семьи или рода были: *dete, *orbe, *сеdо, сеljаdъ, *оtrokъ».166
Трудно уразуметь, что означает такое определение, как «зависимый или подчиненный свободный член общества». Автор этого определения грешит отсутствием элементарной логики: если человек зависимый или подчиненный, то он не может быть свободным членом общества, а если перед нами свободный член общества, то его нельзя считать зависимым или подчиненным. Непонятно также, что скрывается за фразой «развитие социальных отношений», поскольку она слишком неопределенна и потому бессмысленна. Наконец, обоснование тенденции «внутреннего» расслоения свободных на зависимых и господ уже в общеславянский период посредством лишь лингвистических данных таит опасность сбиться с правильного пути, поскольку у нас нет никакой уверенности, что приведенные выше праславянские слова имели только ту семантику, которая согласуется с упомянутой «тенденцией».
Итак, у славян VI–VII вв. мы находим лишь одну форму несвободы — временное рабство, питавшееся за счет «полона», приобретаемого во время грабительских войн, получивших тогда очень широкое распространение. Рабовладение никоим образом не нарушало социальную структуру родоплеменного общества. Оно не имело сколько-нибудь серьезного экономического и производственного значения. Его нельзя рассматривать как фактор классообразования, разлагающего традиционные общественные связи. Скажем больше: функционально рабство укрепляло родоплеменную организацию, особенно в сфере религиозной, а также военной.
И в этом своем качестве «первобытное рабство» выступало не только в «антскую эпоху», но и позднее, — во времена восточного славянства.
1 См.: Седов В. В. Славяне в древности. М., 1994. С. 5–6.
2 Третьяков П.Н. Восточнославянские племена, М., 1953, с. 153; См. также: Левченко М.В. Византия и славяне в VI–VII веках// Вестник древней истории. 1938, № 4. С.25. По Л.Нидерле, «более конкретно и подробно история начинает упоминать о восточных славянах лишь с IV и последующих веков нашей эры». — Нидерле Л. Славянские древности. М., 1956. С.139.
3 Седов В. В. Восточные славяне в VI-ХШ вв. М., 1982. С.28.
4 Прокопий из Кесарии. Война с готами. М., 1950, с. 28.
5 Маврикий. Стратегикон// Вестник древней истории. 1941. № 1. С.253. См.: Рыбаков Б. А. Славяне в Европе в эпоху крушения рабовладельческого строя// Очерки истории СССР. Кризис рабовладельческой системы и зарождение феодализма на территории СССР III–IX вв./ Отв. ред. Б.А.Рыбаков. М., 1958. С. 47–48.