А мешочек с сахаром протянули мне.
Я в ужасе отшатнулась: "Зачем?! Мне не надо..."
Они хохотнули: "Тогда сахар отдадим в детский дом", - хотя в нашем районе не было никакого детского дома.
Я вся похолодела и взмолилась: "Верните сахар! Ведь Элеонора Генриховна подумает, что я его присвоила..."
- Фашистам сахар не положен, - отрезал начальник.
- Тогда я скажу ей, что посылку вскрыли вы...
- Что? - заорал начальник и выразительно крутанул пальцем около виска. - Чокнутая, что ли?!
...Лагерь я нашла быстро. Часовой очень благожелательно поговорил со мной, послал в барак солдата, и вскоре к проходной вышла красивая молодая немка. Она сказала, что дети Элеоноры Генриховны на работе, но она передаст им посылку. И назвала свою фамилию. А часовой добавил: "Без сомнения отдаст... Они точно по адресу передают..."
Элеонора Генриховна была очень огорчена, что я не повидала ее детей...
А недели через две после моего возвращения она, встретив меня, сказала: "Больше, пожалуйста, ко мне не заходите..."
Так, по милости этих подонков из НКВД, я в ее глазах оказалась воровкой.
И только сегодня, когда мне уже 78 лет, я рассказываю о том, как гнусно поступили со мной чекисты, которых я люто ненавижу за гибель всех моих родных, за мой позор, за мой страх перед этой страшной организацией.
Адрес на конверте. Не за себя боюсь. За детей, внуков, правнуков".
Лидия БОРОДИНА Москва, 40 - 50-е годы.
"Шла война. В Куйбышев тогда был эвакуирован дипломатический корпус и ряд корреспондентов зарубежной прессы. Меня взяли на работу в кассу приема иностранных телеграмм при Центральном телеграфе: телеграфу нужны были люди, знающие язык, я только что закончила институт иностранных языков.
Однажды какая-то женщина - она оказалась курьером норвежского посольства - вместе с очередной телеграммой подала мне листок бумаги и попросила:
- Переведите мне, милочка, это письмо нашему послу. А я вам билетики в Большой принесу (театр тоже был в Куйбышеве).
Письмо было отвратительно лакейским по содержанию. Она-де впервые в жизни видит людей, которые относятся к ней по-человечески, впервые досыта поела, посол вот недавно котлетами угостил - одним словом, что-то в этом роде.
Сейчас я думаю, что отнесла это письмо в 1-й отдел только потому, что была в это время секретарем комитета ВЛКСМ. Совсем недавно погибла Зоя Космодемьянская, мы все искали любую возможность быть полезным фронту, а тут вдруг такое холуйское письмо.
В 1-м отделе мне сказали: переведите и отдайте. Перевела и отдала. (Спустя два-три года увидела эту самую женщину в Москве, в той же должности, в том же посольстве).
Не знаю, сколько моих заявлений лежало в военкомате, чтобы взяли на фронт, но однажды - я была дома после дежурства - подошла машина, мне дали повестку, и я поехала в полной уверенности, что еду в военкомат, счастливая, что наконец-то поверили (а я ведь дочь "врага народа"), что я скоро пойду на фронт. Но военкомат мы почему-то проехали. Тогда я спросила:
- А куда же мы едем? Я вернусь домой?
- Это от вас будет зависеть, - ответили мне, и тогда я все поняла.
Повезли на улицу Степана Разина, там НКВД. Посадили в кабинете, где была застекленная дверь в соседнюю комнату, стекло прикрыто занавеской. Сидела долго. Нервно позевывала.
Потом пригласили войти. Сначала все по форме. А дальше по нарастающей: "Что же это, Лидия Петровна, вы так компрометируете звание жены советского командира? Ведете себя плохо, как вы представляете себе вашу дальнейшую жизнь?.."
Я ничего не понимаю. А следователь смотрит на меня прямо-таки с гневным упреком и вдруг говорит:
- Мы вам не верим. А если хотите, чтобы поверили, помогайте нам.
Как это?
А так: мы вам скажем, что нам интересно знать. Я в то время была очень вежливой девицей:
- Извините меня, пожалуйста, но я не могу. Я ведь еще учусь в студии, пишу стихи, и это мне совсем не подходит. Конечно, если как та тетка, с котлетами, то я приду и расскажу, потому что она действительно позорит нас перед иностранцами, а так, как вам нужно, - не могу.
Отпустили: "Идите и поразмышляйте о вашем поведении".
(Я, естественно, не думала тогда, что то письмо было провокацией, проверкой меня на патриотизм, но вот почему-то понесла его все-таки в 1-й отдел. А если б оно было искренним выражением благодарности и ту женщину тогда же и арестовали бы... Хотела ли я этого? Упаси бог! Но я это сделала. И сейчас меня в этом моем поступке только то и оправдывает, что она была провокатором).
А потом наступил 1943 год.
У меня перемены. Я еду в Москву. Пропуск получен. У меня фанерный чемодан, на крышке которого еще маминой рукой переписаны мои детские вещи, и... часы. Большие настенные часы с мелодичным звоном.
Сразу все получилось не так, как мыслилось. Жила в чужой семье на положении не то домработницы, не то будущей невестки. Об учебе речи не шло.
А на Кузнецком мосту была странная для тех лет газета. Она называлась "Британский союзник", и у нее было два редактора: советский и английский. Выходила она на русском языке.
Однажды я там проходила и увидела вывеску. Поднялась на второй этаж. Навстречу вышел длинный джентльмен, которого я на хорошем английском спросила, не нужны ли им переводчики.
Кажется, уже через неделю я была сотрудником этой газеты и получила жилье в гостинице "Метрополь", которое оплачивала редакция. Ужасно гордилась. Зарплата - две тысячи в месяц.
Вот тогда-то и позвонила мне какая-то женщина и предложила встретиться возле Моссовета. Она была в синем пальто с серым каракулевым воротником, лет сорока, с миловидным лицом. Наверное, на третьем вопросе, на который я, как и на первые два, получила совершенно невразумительный ответ, я все поняла. И когда она привела меня в чью-то пустую квартиру на улице Горького (теперь-то я знаю, почему эта квартира была пустая), села за стол и приготовилась говорить, то первые слова, которые я сказала, были:
- А я уже догадалась, кто вы. И я согласна.
Да, вот так и было. И слова-то еще не было сказано, а я такая умница-разумница - прямо так и заявила: я согласна. И расписалась о неразглашении тайны. Ст. 121 УК РСФСР.
Что же я делала, выполняя функции секретного сотрудника НКВД? Какие важные сведения могла передать органам двадцатитрехлетняя особа, работавшая в окружении иностранцев?
Что могли делать все эти Джоны, Тэды, Вилли? Им тоже всем по 20 с небольшим, они солдаты в американском или английском атташатах. У каждого есть своя "ханичка" (милая), и интерес тут вполне определенный. Я не была исключением. За мной ухаживали, приглашали на "парти" и говорили о разном. О нашей свободе тоже, и всегда с насмешкой.
Донесения мои были всегда однотипны: "он сказал", "я сказала". Причем, как правило, он говорил то, что хотел, про наши порядки, а я выдавала патриотическую тираду, что и фиксировалось в моем донесении.
Иногда, откровенно посмеиваясь, какой-нибудь Стив или Фрэнк спрашивал: "Лидия, а как вам нравится вести двойную жизнь?" Я становилась в позу оскорбленной невинности, а они говорили слова, соответствующие нашим "а нам до лампочки". Конечно, им было до лампочки, они были из другого мира. И они знали, что после первой, даже случайной встречи с иностранцем девчонку немедленно приглашали в НКВД, а она на другой же день с ужасом рассказывала своему "ханичку", что с ней произошло, и либо переставала с ним встречаться (но все равно получала срок: с нами сидела одна девушка за единственный визит с иностранцем в ресторан), либо шла на риск, а может быть, принимала те же условия, которыми связали меня.
Ох, как же быстро я поняла, в какую клоаку столкнула меня моя коммунистическая бдительность! Меня превратили в марионетку с ниткой на шее: иди туда, не ходи сюда, с этим не встречайся, а с тем - иди на все условия. А мне как раз не нравился тот, с кем "на все условия", и хотелось видеть того, с кем "нельзя".
Отсутствие русских друзей, боязнь старых знакомых поддерживать со мной добрые отношения - это мучило меня. "Двойная жизнь" была нелегким делом. Хотя никто из иностранцев, естественно, не делился со мной "диверсионными намерениями" и планами "стратегических операций", все равно внутри у меня всегда было противное чувство: каждый свой шаг я контролировала в своих донесениях, а к тому же должна была запоминать все то, что говорили в тех компаниях, где я бывала.
И однажды, больше не выдержав, я написала в органы письмо. Длинное, не очень связное, нотам была просьба: "Если надо, арестуйте меня на год, но уберите из этого мира. Я больше не могу так жить, когда мне не верят ни свои, ни чужие".
Что мне ответили - не помню. Скорее всего - ничего. Но первыми словами следователя; когда меня утром 19 сентября 1947 года привели на Лубянку, были: "Ну вот, Лидия Петровна, мы выполнили вашу просьбу. Вы просили арестовать вас, правда, просили на год, но уж сколько пробудете - не обессудьте..."
И в лагере обо мне не забыли. Не помню, какой это был пятидесятый - не то первый, не то второй, может быть, это еще был 49-й, кажется, осень. Откуда-то прибыл новый опер и вызвал по очереди "смотреть фотографии". Мне тоже показал несколько штук, а потом попросил: напишите, пожалуйста, вашу биографию, укажите, с какого времени поддерживаете с нами связь, и добавьте: "желание сотрудничать с органами НКВД у меня сохранилось..."
... Оглядываясь сегодня назад, я вижу перед собой разного возраста мужчин, у которых я была на связи. Иногда совсем молодых, иногда таких, кому я годилась в дочери. Разве они не понимали, в какое дурацкое положение ставила их верховная власть, заставляя держать в секретной службе таких, с позволения сказать, сотрудниц, как я, и сотни подобных мне девчонок, жаждавших веселья, любви, замужества? Кого интересовали откровения удалых шоферов, щеголявших перед русскими девочками "Кэмэлом" и "Лаки страйком"? Как они могли, эти взрослые люди, сидевшие в своих кабинета