Рабыня Вавилона — страница 26 из 45

— О мои боги, Набу и Мардук, когда вы торжественно въезжаете в Вавилон по этой дороге, пусть ваши уста изрекут обо мне доброе слово! Перед вами хожу я во дни моей жизни до самых далеких дней, пусть не состарюсь я и пребуду всегда в здравии тела и веселье сердца!

Крики ликования, восхваления богов и царя поднялись над стенами Дороги процессий, и отдельным рокочущим эхом полетели к городским окраинам. Теперь грандиозное шествие двинулось вдоль стен дворца до Эсагилы, чьи монументальные башни виднелись над храмовыми стенами. Вавилон бурлил, а над городом безмолвно возвышался зиккурат, равных которому не было в целом свете.

Сильный сухой ветер дул на необъятной равнине. Тучи опустились ниже и потекли быстрее, наискось, к далекому, ровному, точно меч, горизонту. Вокруг, и в небе и на земле, была пустота, заползающая в душу, крик и мучительный стон ветра. Хлопали полотнища шатров и палаток, пламя костров, невидимое в резком свете дня, металось и гудело. Здесь, в этом краю, не было теней. Безумное солнце выскакивало из-за горизонта, чтобы простоять в зените, как всевидящее око, до сумерек, и алым, раскаленным шаром покатиться в страну мертвых. Люди Авель-Мардука не были истощены физически — хватало еды и питья. Но принц все чаще замечал взгляды воинов, направленные вдаль, в необъятность, пустоту, где затеряешься, пропадешь, станешь выть с ветром, как неприкаянный дух. Молчаливая тоска была в этих взглядах. Равнина сковывала волю, выпивала по капле жизнь войска, и Авель-Мардук с каждым днем замечал все большие перемены.

Папирусы, приходящие из Вавилона, лишали принца покоя, вселяли такую тревогу, что он не мог спать по ночам. Идину удалось убедить Авель-Мардука, что отходить сейчас — преждевременно, что нельзя оставлять Хаттушаш, не свернув ему шею. Да, царь хеттов мертв, но есть преемник. И не пройдет и нескольких лет, как непокорный народ вновь восстанет, и вновь окрасятся кровью воды Галиса.

Третьего дня под стенами Хаттушаша сошлись оба войска. Жестокая была битва, но хетты понесли куда больший урон. Рука Вавилона сильна, и будет так во веки, пока стоит державный Вавилон перед лицом верховного законодателя Мардука. Так думал принц, глядя на сражение с кургана, где бесновался ветер… Вавилон уйдет из этого пустого края только с победой.

Теперь Авель-Мардук сидел у стола, облокотившись о тяжелую деревянную столешницу. Длинное платье с глубоким вырезом, без рукавов, подчеркивало красоту его атлетического тела. Волосы были скреплены драгоценной заколкой и покоились на спине, словно сложенные крылья летучей мыши.

Перед принцем лежал развернутый папирус. Он вглядывался в арамейские знаки, лицо его выражало задумчивость. Выл ветер, все тот же ветер, не стихающий ни днем, ни ночью. Он задувал под полог шатра, качались кисти на ложе принца, и трещало пламя в плоских чеканных чашах.

Вошел Идин. Он был в полном боевом облачении, с луком за спиной и коротким мечом у бедра. Одной рукой он снял шлем, другой откинул назад волосы, упавшие на лицо.

— Ты звал меня, — сказал он. Авель-Мардук кивнул, не поднимая глаз на Идина.

— Ты словно не рад победе, господин, — проговорил Идин. — Ты мрачен, словно Эрра стоит у тебя за спиной, словно ты сам — бог войны.

— У меня за спиной павшие воины, брат, — отвечал принц. — Каждый раз в сражениях я остаюсь с погибшими. Умираю с ними.

— Это плата за право быть принцем, — проговорил Идин и почтительно склонил голову.

Авель-Мардук задумчиво перебирал на столе свитки папируса и глиняные таблички. Донеслось ржание коней, где-то близко залаяли псы. Перекликалась дневная стража. Принц молчал. Идин подошел и остановился перед ним, глядя на склоненную благородную голову.

— Ты говоришь о плате. Нет, этого было бы мало! Судьба дает и тут же отнимает. Вот! Вот!!! — Авель-Мардук стиснул в кулак папирус и потряс им перед лицом Идина. — Вот! И это плата тоже! Жрецы готовят переворот. Династия, при которой Вавилон возвысился и стал процветающим городом, им неугодна. Все, чему служили мой отец и дед, им противно. Конечно! Они и под Ассирией неплохо жили. Подлецы!

Он бросил на стол папирус. Немного успокоился. Поправил платье. Его черные глаза горели гневом. Идин любил этот пронзительный взгляд, этого человека, ради которого неоднократно шел на смерть.

— Отец пишет, что считает своим долгом защитить меня, не дать расползтись гнили по всей стране. Но я знаю, он не пойдет на крайние меры, не поднимет руку на жрецов. Это должен сделать я, — принц положил руку на плечо друга. — Ты — мой соратник и брат. Ты-то знаешь, что я прав.

— Знаю, — кивнул Идин. Авель-Мардук улыбнулся.

— Наместник Хаттушаша понял, 'что шансов нет, он оказался не глупцом, что ж, это приятно. Хоть Хаттушаш и открыл ворота, город грабить не позволяю. Ни один кусочек серебра не должен пропасть, не должен быть разбит ни один горшок. Пусть побежденные прославляют щедрость Вавилона! Но мелкие города и селения, что попадутся на пути, — добыча воинов. Отметим победу и выпьем за скорое возвращение в прекрасный город, брат.

Авель — Мардук направился к столику, стоявшему отдельно. Круглые кувшины Междуречья соседствовали с изящными сосудами из Сирии и амфорами с Крита. Принц налил неразбавленного вина в две чаши, одну протянул Идину.

— Выступаем сегодня вечером. Пойдем быстро. Утром будем у Галиса. Нужно поскорее возвращаться, брат. Я должен быть с отцом.

Адапа проснулся оттого, что какой-то шум доносился снизу, из-под пола. Шум не затихал и не усиливался, он звучал монотонно и слаженно, точно гудение пчелиного роя, и только глиняная свистулька звучала глухо и грустно, хотя играющий пытался изобразить веселую мелодию.

Он открыл глаза. В комнате было темно. На столе стояла лампа, уже горевшая еле-еле. Она не могла дать света этому крохотному миру, ограниченному с четырех сторон, лишь красно-золотая аура мерцала в сумраке. Это был теплый сумрак, фиолетовый, с капелькой белил и краплаком в густых, клубящихся углах. Ламассатум спала, разметав черные, пряные волосы.

Сознание Адапы просыпалось медленно и сладко, разворачивая пестрые, измятые крылья. Воспоминание о том, что он пережил здесь, в этой комнате, с этой девушкой, взволновало его. И, улыбающийся, голый, он потянулся к ней. Кожа ее была так нежна, что даже легкие прикосновения оставляли на ней светло-коричневые пятна. Два маленьких холмика — ее груди — в ложных, пугливых отсветах лампы едва-едва поднимались и опускались. Дышала она бесшумно.

Адапа стал целовать ее медленными поцелуями, боясь разбудить, и желая, чтобы она проснулась. Он не хотел думать ни о чем: ни о том, что было до нее, ни о том, что будет потом, ни о том даже, что было между ними. И любовь ли это? Он боялся потерять, спугнуть этот волшебный миг, краткость которого он осознавал и который пытался удержать, продлить, выпить без остатка, оставить где-то вот здесь, у сердца. Он вдруг стал суеверным, говорил ей обо всем шепотом, и даже теперь, когда она спала, говорил с нею в своих мыслях. Адапа считал себя человеком мужественным, но теперь, обретя Ламассатум, он слабел. Вдруг Адапа с ужасом поймал себя на желании заплакать.

Ламассатум открыла глаза.

— Что ты делаешь? — прошептала она с улыбкой.

— Стараюсь не забыть вкус твоего поцелуя, — пошутил он.

— Ах ты, хитрец! — Она хлопнула его ладошкой по плечу. Звук получился звонкий, и они рассмеялись.

Они обнимались в этой случайной постели, Адапа твердил себе: «Не смогу… Не смогу — что?» Покрывала, густой жаркий воздух, весь мир пахли ею. Она не была невинна, но и искушенной в плотских утехах тоже не была. Она льнула к нему, охватывала всем телом, целовала воспаленными губами.

«Не смогу расстаться с ней…» Сердце Адапы колотилось. Он уже не слышал ничего, даже себя, лишь ее протяжные стоны, от которых сходил с ума.

Потом они лежали молча, и лампа догорела.

Набу-лишир ехал в неповоротливой повозке со скрипящим ободом. Солнце палило, и, кажется, по всему городу, куда ни сунься, стоял этот пряный, застенчивый, тревожный запах брошенных на мостовые и раздавленных цветов. Судье это было не так уж неприятно, но вызывало из потаенных уголков его памяти образ рано ушедшей в подземное царство жены. Запах увядающих цветов почему-то всегда будил одно и то же воспоминание.

Это случилось однажды, а потом много, много раз, его невеста, супруга, мать Адапы, некрасивая, романтичная девушка, подарила ему цветы, завезенные с севера, с такими толстыми стеблями. «Я люблю, знаешь, вот эти стебли, когда они скрипят…»

Поступки жены его удивляли. Это потом он разглядел ее красоту, но всю ее, до самого дна, так и не смог. Нупта была загадкой.

Колесо угодило в выбоину. Повозку тряхнуло. Набу-лишир дернул головой. Боже, боже, неужто задремал, прямо на солнцепеке, посреди вопящей улицы. Он сердито кашлянул, оправил платье. Краткий сон отозвался горечью во рту и головной болью. Колесный обод скрипел. Судья стиснул зубы.

Он въехал во двор собственного дома и, почти не разжимая губ, спросил у подбежавшего слуги: — Молодой господин вернулся?

— Нет, его не было, господин, — отозвался невольник, бывший кочевник, подставляя плечо судье.

Бормоча проклятия, Набу-лишир вошел в дом. Поведение сына ему не нравилось. Он, конечно, допускал, что предстоящие перемены в жизни могли выбить мальчишку из колеи. Но коль скоро этот вопрос решен, ему следует принять это как данность. Вместо того чтобы возблагодарить отца и небо, он ведет себя… Как именно сын себя ведет, Набу-лишир объяснить затруднился. Адапа — взрослый юноша, да и что невероятного в том, что в дни новогодних празднеств он веселится? Все бы ничего, если бы не взгляд сына, слепой, малярийный, который порой Набу-лишир ловил на себе, в блеске своего кольца, филиграни серебряных чаш — бессознательный взгляд человека, потерявшего привычную почву.

В рабочей комнате он подошел к столу. В глаза бросился развернутый папирус. Это было письмо Иштар-умми к нему, ее будущему свекру. Она интересуется Адапой, его характером, привычками и склонностями. Набу-лишир был поражен. Он считал подобный поступок недопустимым. Так запросто писать к нему! Никакого почтения! Иштар-умми избалованный ребенок, начисто лишенный скромности, как она могла решиться на такое? Сказать ее отцу? Пожалуй, не надо. Кто их разберет? Все точно с ума посходили. Набу-лишир протянул «м-да», свернул папирус и засунул под таблички.