«Безотказный», — повторил про себя Заречный. Второй раз за сегодняшний день слышал он это определение применительно к Костину. Мысленно он как бы подчеркнул, словно бы обвел красным фломастером это слово. А вслух спросил:
— Ваш муж знал, что было в портфеле?
— Нет.
— И ни у него, ни у вас не возникло желания поинтересоваться, что там?
— Нет. В этом смысле мой Витя — человек строгих правил. Он считает, что проявлять любопытство к чужим письмам или рукописям, если тебя об этом не просили, по меньшей мере непорядочно. Да, честно говоря, мы скоро и забыли про этот портфель. Засунули его на антресоли — видели у нас антресоли в передней? — и забыли.
— Ну а потом?
— Потом? Это было уже совсем недавно, примерно месяц назад. Антоневич пришел и забрал свой портфель. Меня в тот момент дома не было, я в магазин уходила, а вернулась, мне Витя и говорит: забегал Антоневич, взял свое имущество. Я еще удивилась: чего это он так скоропалительно? Обычно он уж если заходил, то обязательно любил посидеть, порассуждать с Виктором на разные темы. А тут кофе даже не выпил, помчался...
Заречный слушал Лидию Васильевну внимательно, стараясь ничего не упустить. Он хорошо знал, что именно такие подробности, частности, вроде бы и не очень значительные, нередко оказываются весьма существенными для следствия. Именно они, эти частности, постепенно накапливаясь, вступая во взаимосвязь друг с другом, в один прекрасный момент вдруг обретают особый смысл и значимость, как в детской игре, когда из отдельных вроде бы бесформенных деталек, разноцветных и разнокалиберных, складывается, вырисовывается некая цельная, законченная картина. И все детальки, фрагменты этой мозаики, которые еще недавно могли показаться ненужными, лишними, даже мешающими достижению цели, занимают каждая свое место, выполняют каждая свою роль.
— А через несколько дней позвонил Григорий Иванович, отец Валерия, и сказал, что Валерий арестован. Это для нас с Витей было как гром с ясного неба. Хотя... опять же... когда теперь, что называется, задним числом, я начинаю все прокручивать заново, мне кажется, кое о чем уже тогда можно было догадаться. Эта его торопливость, встревоженность, нервозность... Да, я забыла сказать: когда он с портфелем своим приходил, в тот вечер он еще попросил Витю выписать ему рецепт на снотворное, жаловался, что спит плохо, бессонница, говорил, замучила. Витя еще пошутил тогда что-то по поводу его бессонницы, но снотворное выписал...
Лидия Васильевна вдруг оборвала себя на полуслове, замерла, прислушиваясь, бледность начала проступать на ее лице. И в наступившей тишине Заречный тоже ясно услышал звук ключа, поворачивающегося во входной двери.
— Это он! — сказала Лидия Васильевна, в волнении сжимая руки. — Слава богу, вернулся!
— Нет, вы только подумайте, Юрий Петрович, — не без изрядной доли возмущения говорил Заречный, сидя на другой день в кабинете Серебрякова, — вы только представьте себе: взрослый человек, мужчина, глава семьи, врач — и вдруг такой детский лепет! Хуже ребенка, честное слово! Поверите, он даже толком сам себе объяснить не мог, отчего скрылся из дома, не вышел на работу. «Так... боялся...» И все. Мы тут ломаем голову, строим всякие версии, а оказывается — «боялся»! И весь сказ. Чуть ли не под два метра ростом, а как школьник, как самый настоящий школьник, который, видите ли, боится идти домой оттого, что в дневнике у него красуется двойка!
— Ну и все же, где он был эти двое суток? — спросил Серебряков. — А?
— Проще простого. У приятеля на даче. Испугался повестки, навоображал бог знает что и отсиживался у приятеля. При этом, говорит, понимал всю глупость своего поведения, казнил себя за малодушие и бесхарактерность.
Серебряков кивнул. Конечно, эту версию еще следовало проверить, но скорее всего, Костин говорил правду — все так и было. Ему, Серебрякову, уже не раз приходилось сталкиваться с подобным проявлением инфантильности, граничащей с безответственностью.
— Я же говорю: хуже пятиклассника! — продолжал возмущаться Заречный. — И откуда такие люди берутся! Сорок один год ведь мужику, сорок один!..
Серебряков задумчиво рисовал на чистом листе бумаги квадратики, аккуратно заштриховывал их.
«Сорок один...» — повторил он про себя. Только сейчас он вдруг подумал о том, что и с Костиным, и с Антоневичем они почти ровесники. Они вполне могли учиться в одной школе, бегать по одним и тем же улицам, ходить на одни и те же вечера...
Войны Серебряков почти не помнил, но бомбовые воронки, сквозные провалы окон в полуразрушенных домах, хлебные карточки первых послевоенных лет — все это прочно осталось в мальчишеской памяти и не уходило, не исчезало до сих пор. Он помнил, как семилетним мальчонкой ездил вместе со старшими ребятами со своего двора купаться в огромной бомбовой воронке. Ездили они на трамвае, всего четыре остановки от дома, где жил тогда Серебряков. Вода в воронке была застойной, прогретой солнцем. Чем привлекала их к себе эта бомбовая воронка, чем притягивала? Почему не к прудам, не к озеру, а именно туда приезжали они в то время? Трудно сказать. Но тянула она к себе, тянула... Интересно, купался ли когда-нибудь Антоневич в бомбовых воронках, держал ли в руках хлебные карточки? И что бы он ответил, спроси вдруг его Серебряков об этом? Или бы лишь удивился, не понял бы, что за смысл вкладывает Серебряков в подобные вопросы. Пустая лирика, конечно, но все-таки любопытно...
— Любопытно... — повторил он вслух.
— Вы что-то сказали? — спросил Заречный.
— Да нет, ничего, — усмехнулся Серебряков. — Это я сам себе, своим мыслям отвечаю. А с Костиным что ж... С Костиным нам еще предстоит повидаться...
11
Утром следующего дня на стол Серебрякова легли два документа, которые он ждал с интересом и нетерпением.
Первый — заключение почерковедческой экспертизы. Он торопливо пробежал его глазами:
«...завитковое начало овала буквы «а»... печатный вариант прописной буквы «Т»... восходящее направление заключительной части надстрочного элемента буквы «б»... отчетливо выраженная петлевая связь буквы «в» с последующими буквами...»
И сразу скользнул взглядом к окончательному выводу:
«...все это дает основания утверждать, что поправки в представленной на экспертизу рукописи сделаны той же рукой, что и...»
Ну что ж, так он и думал. Интересно, что теперь скажет Антоневич? Что возразит?
Второй лист с отпечатанным на машинке убористым текстом Серебряков читал медленно, с напряженным вниманием. Это был ответ на его запрос о гражданине ФРГ Рихарде Грюнберге.
«...Гражданин ФРГ Рихард Грюнберг неоднократно посещал Советский Союз в качестве представителя ряда торговых и промышленных фирм, а также по приглашению родственников его жены. Женат на бывшей советской подданной Галине Барановой.
Задерживался милицией за попытку распространения литературы антисоветского содержания. По имеющимся сведениям, в первые послевоенные годы сотрудничал с американской разведкой, в настоящее время тесно связан с радиостанцией «Свобода», выступал в качестве специалиста по Советскому Союзу под псевдонимами: Цветов, Розенфельд, Дорфман, Петровский. Имеет активные контакты с рядом руководящих деятелей НТС...»
Что ж, теперь, пожалуй, становится ясно, кому на самом деле предназначал Антоневич свою рукопись. Свою? Или, может быть, все-таки Бернштейна?..
12
— Итак, Антоневич, вы продолжаете настаивать на том, что машинописный документ, переданный вами для отправки за рубеж Гизелле Штраус, принадлежит не вам, а Бернштейну Игорю Львовичу, в настоящее время проживающему в Израиле?
— Да, совершенно верно.
— Но в таком случае вы, вероятно, можете назвать кого-либо, кто мог бы подтвердить авторство Бернштейна?
— Простите? Я не понял.
— Ну как же... Наверняка был кто-то, кто помогал Бернштейну в его работе. Возможно, кому-то он отдавал перепечатывать свои материалы...
— Нет, этого не было. Бернштейн, естественно, не хотел, чтобы кто-то еще оказался в курсе его работы над книгой. И печатал он сам.
— Вы уверены в этом?
— Да, абсолютно.
— Но, может быть, все-таки какую-то часть материалов кто-либо помогал ему перепечатывать?
— Нет. Он все делал сам. Я говорю: он предпочитал держать свою работу в секрете.
— Тем не менее вам он доверился. Чем вы объясняете этот факт?
— Не знаю. Затрудняюсь ответить.
Антоневич выглядел сегодня равнодушно-усталым. Вообще в этом человеке таилась какая-то странная изменчивость, неопределенность: каждый раз он представал перед Серебряковым словно бы в новом качестве, как будто намеренно стремясь разрушить те представления, которые уже успели сложиться о нем. В прошлый раз он был спокоен, собран, а сейчас выглядел вяловатым, даже расслабленным, на вопросы отвечал замедленно, вроде бы лениво, точно ему уже изрядно поднадоела вся эта процедура и он уже не ждал от нее ничего нового, никаких неожиданностей.
— Тогда скажите, Антоневич: читая машинописный документ, переданный вам, как вы утверждаете, Бернштейном, вносили ли вы в текст какие-либо поправки?
— Не помню. Возможно, я и исправлял какие-нибудь опечатки. Чисто машинально.
— Возможно? Или исправляли?
Антоневич помолчал, словно бы прикидывая возможные последствия своего ответа.
— Да, теперь я припоминаю, — сказал он. — По-моему, я действительно поправлял некоторые ошибки.
— Некоторые? Однако экспертиза установила, что все поправки, внесенные в машинописный текст, сделаны вашей рукой. Не правда ли странно — автором текста, по вашим словам, является Бернштейн, а поправки в текст вносите вы? Что вы на это скажете, Антоневич?
— Это вполне объяснимо, — сразу отозвался Антоневич. — Дело в том, что Бернштейн очень торопился, рукопись своей книги он передал мне, как я уже показывал, утром, в день своего отъезда. Естественно, что, готовясь к отъезду, он не успел вычитать ее сам.