Ради тебя — страница 12 из 60

х, кроме явных трусов и дезертиров. Когда пришлось под бомбежкам отступать, кое у кого ужас за собственную шкуру оказался сильнее всего, что воспитывалось годами, всей жизнью. Трусость порой показывали даже старшие. Когда в очень тяжелом бою, еще между Львовом и Тернополем, был убит командир дивизии, и погибла часть его штаба, и было потеряно управление, командир полка без приказа снял с рубежа полк и, погрузив его на машины, покатил от немцев к штабу армии. Пономарев перехватил полк уже километрах в двадцати от дивизии. Ночью, переходя от машины к машине, он выталкивал и даже вытаскивал за ремень сонных командиров батальонов и рот, ругаясь, махал перед ними пистолетом и заставлял разгружаться, рыть окопы и занимать оборону. Тогда-то впервые ему пришлось услышать отчаянные крики растерявшихся людей:

— Отступать к старой границе!

— Там укрепления! Доты!

— Где танки? Где самолеты?

Разобрать, кто кричал, в темноте было невозможно, да и не до этого было.

Но в этих криках, и в паническом бегстве, и в мешканье, которое он уже замечал, когда надо было кому-то идти на немца, выражались и отчаяние от того, что побед нет, и страх перед противником, который вдруг оказался сильнее тебя.

В отбитой деревеньке, у костела, ему докладывал командир лучшей его танковой дивизии, человек, в мужестве которого убедились еще в Финляндии.

— Полтора десятка танков за сотню домов!

Это было на третий день войны. На окраине поселка еще постреливали, оттуда вели пленных, и красноармейцы, толпясь по сторонам, разглядывали немцев. Трофеи, газеты, всякие там баночки-скляночки они рассматривали с любопытством. Через поперечную улицу Пономареву и комдиву была видна следующая деревенька, там тоже был костел. Мимо них, вминая гусеницами траву на заросшей дороге, где до войны-то и автомобили ездили редко, проходила рота танков, которая в этот день была во втором эшелоне.

Комдив сумрачно смотрел на ту, вторую, деревеньку и на танки.

— Этих за нее? Если так будет и дальше, надолго ли хватит корпуса?

— Предлагаете ждать, когда они сами оттуда уйдут? — оборвал его Пономарев. Он любил этого комдива — комдив был умница, профессиональный военный, специалист высокого класса, было счастьем иметь таких комдивов в корпусе. Но пощадить его мягкость сейчас Пономарев не мог. — Учтите, может, нам с вами в одном танке — я за водителя, а вы за башнера, — придется отбивать не деревню, а хутор! Мы с вами не к наградам готовились. Так и учите своих людей.

Комдив взял ту деревеньку, несмотря на то, что немцы о ней держались еще упорней. Они не бежали в панике, как должны были бы, и их офицерам не приходилось палками гнать их вперед. Их ПТО надо было давить гусеницами, иногда вместе с расчетами…

Третьим чувством, которое заменило отчаяние и страх, была ненависть. Она пришла к тем, кто ни явно, ни в душе своей не дезертировал из армии. Кто остался в ней не потому, что боялся трибунала, а потому, что не мог смириться, что тебя бьют, и не мог забыть, что ты обязан защищать от немцев тех, кто не может защититься..

Конечно, жутко было наступать под бомбежкой, еще более жутко было отступать под ней. Жутко было отлеживаться в кювете, когда между тобой и пулеметами юнкерсов были не эскадрильи краснозвездных истребителей, а была только твоя собственная кожа, но когда первые страхи прошли, все заметили, что даже самая страшная бомбежка не убивает всех, хотя немцы и работают слаженно и умело.

Пономарев, наклонившись, чтобы быть ближе к лицам своих командиров, внушал им:

— Наша авиация парализована? Плохая ПТО? От бомбежек днем не спрячешься, как ночью от звезд? Что ж теперь — подымай руки? — Он тяжело смотрел в глаза командиров. — Никто нам не поможет. Никто! Марсиане не прилетят. Чуда не будет. Каждый из нас должен стать чудом. Надо, чтобы каждый: пусть это повар, пусть это конюх — любой пропитался ненавистью. До тех пор, пока мы не научимся и без самолетов зубами грызть немцев, они нас будут бить. — Он снова тяжело посмотрел на всех. — Кто болен, может подать рапорт. — Комдивы молчали. — Понятно, товарищи? Вот так мы и будем… Сейчас надо выпить и поесть. На это — полчаса. И спать — три часа. Спать всем. Это — приказ. Нет, два часа…

Когда Пономареву еще у Львова показали захваченную у немцев карту, на которой стрелы нацеливались на Ленинград, Москву и Донбасс, он, как и все, кто видел ее, воспринял эти стрелы за непомерную человеческую наглость. Даже страшные неудачи на его участке ничего еще не подтверждали — тактическая внезапность немцев давала свои результаты. Немцы шли, потому что и собрались, и ударили первыми: раскачав свои части, они и двигали их по инерции на следующие десятки километров.

При всем своем обоснованном пессимизме, при всех мрачных мыслях, родившихся до войны, Пономарев все-таки не мог даже предположить масштабов наших потерь и побед немцев в первый месяц. Но в разговоре с начальником штаба фронта генералом Тупиковым для него прояснилась трагедия приграничных округов.

Штаб фронта только что перебазировался с одной окраины Киева, из Святошино, на другую — в Бровары. Разница в этих окраинах заключалась в том, что между ними был Днепр. Уже сама по себе такая передислокация говорила, что Киев удержать не удастся и что одна из стрел немцев основана не только на наглости.

Тупиков вызвал Пономарева и сообщил, что его корпус расформировывается, так как от корпуса уже ничего не осталось. Отступая к Киеву, корпус походил на большого зверя, который попал в облаву, а охотниками были немцы на самолетах и танках. Были дни, когда, казалось, корпусу — конец. Немцы старались отрезать его от тылов, сбить с дорог, прижать к лесу, к берегу речки, где не было мостов, и там, вися над ним в небе, разбомбить до последней танкетки, сжечь последнюю тридцатьчетверку.

Всего через десять дней боев от корпуса осталась половина, а к Киеву не добралась и четверть. Но корпус, сжимаясь во все меньшее ядро, все-таки жил, дрался, и каждый красноармеец в нем стоил двух или трех довоенных.

У такого красноармейца за спиной теперь были не участие в самодеятельности, а рукопашные бои, и не зарядка под вальсы, а десять дней бомбежек, и не встречи с шефами, а прощания с товарищами, которых он сам опускал в наскоро выкопанные братские могилы.

Пономарев полагал, что если корпус отведут на переформировку, пополнят, дадут передохнуть, то фронт получит очень сильную боевую единицу. Остатки комсостава дивизий, хоть и имели короткий опыт войны, были, конечно же, на вес золота. И управление корпуса тоже. Но в директиве, которую дал ему прочесть Тупиков, говорилось, что как раз на базе управления корпуса ставка формирует армию. Дивизии корпуса передавались другим объединениям.

Тупиков взял у него директиву.

— Насчет тебя был разговор, но в кадрах знают, что ты ранен, и пока ничего не решили.

Первое ранение у Пономарева было не очень тяжелое, но ходил он с большим трудом — осколком ему задело икру. В штабе фронта он появился с разрезанным голенищем сапога, с палкой, которую ему вырезал из дубка башнер.

Командующий фронтом уделил ему всего несколько минут. Он интересовался, что было сильным в корпусе и что слабым у них. Дел у командующего было не то что по горло, а с головой. Во фронт входило несколько армий, и командовать ими на войне человеку, который год назад был всего лишь командиром дивизии, было непомерно тяжело.

Оставшись не у дел, Пономарев два дня ходил по Киеву. Этот очень красивый город сохранил только часть своей праздничности и нарядности. В него все съезжались и съезжались десятки тысяч беженцев, и улицы, парки, бульвары были забиты ими. На заборчиках бульваров и на кустах сушились пеленки и трусики, а под деревьями, полулежа и сидя, закусывали семьи, скатертями им служили газеты. На углах улиц беженцы продавали по дешевке вещи и толпились у магазинов и на рынках.

На Бессарабке вещи просто меняли на сало и масло. Босые деревенские торговки, одетые в домотканные юбки и блузки, укладывали в лубяные короба шерстяные отрезы, коверкоты, модельные туфли.

Беженцы придавали Киеву вид громадного цыганского табора, особенно цыганской была его привокзальная часть.

Там об серые стены вокзала разбивались многоголосые, и многоликие, многоцветные волны. Но на Подоле, на Печорске, на Смоленске строились баррикады, в цоколях угловых зданий рубили амбразуры, а грузовики везли в пригороды сваренные из рельсов противотанковые ежи.

Хотя рана начала гноиться и ходить стало совсем трудно, больше двух дней Пономарев бездельничать не мог. Он пошел к Тупикову, и Тупиков дал ему дело. Каждое утро перед Пономаревым высыпали горы немецких документов. Это были штабные карты, пачки писем, стопки солдатских книжек и офицерских удостоверений, приказы, распоряжения, всякие циркуляры. Вместе с офицерами он просматривал их, обобщал, и начальник разведуправления вносил данные в сводку, которая шла к командующему, Тупикову и в Москву.

Последний раз командующего фронтом Пономарев видел в лесу возле Пирятина, в сотне километров на восток от Днепра. Собственно, этого хмурого человека с большими подвижными бровями, нависшими сейчас над глазницами, как будто он прятал глаза под брови, он видел и еще потом — и в боях, и в минуту смерти, но потом это был уже не командующий фронтом, а просто высокого чина генерал без армий и связи со ставкой, это был генерал, который должен был ходить в контратаку как рядовой. Правда, штаб его и подчиненный ему штаб 5-й армии оставались с ним до конца, но они тоже занимались не тем делом, чем должны заниматься штабы — разрабатывать операции, руководить войсками, приказывать младшим и докладывать старшим, — штабы вместе со своим генералом отбивали атаки и ходили в контратаки.

20 сентября, без суток через три месяца войны, Пономарев помогал Тупикову жечь секретные документы. Они занимались этим горьким делом в небольшой рощице под полудетским названием Шумейково. Поперек роща просматривалась, но длиной была с версту, и под ее дубами, липами и кленами кое-как все-таки можно было спрятать остатки штабных машин, полдесятка орудий ПТО, несколько счетверенных зенитных пулеметов и роту броневиков — все, что у них осталось от 5-й, 21-й, 26-й и 37-й армий. Под липами и дубами сидело, лежало, ходило несколько сот человек. От этих лип до германск