Его как будто ударили по голове. Он глупо и, наверное, жалко улыбался.
— Куда уехала? — спросил он растерянно.
— За Урал. Не то в Томск, не то в Омск. Тетка твоя где живет?
— Около Томска.
— К ней она и уехала. — Женщина сокрушенно качала головой.
— Давно?
— Без малого месяц. Что ж ты ей не написал, что приедешь? Она бы дождалась.
— Я не знал, что приеду.
— Тебя в отпуск пустили?
— Да. Но я не знал, что поеду, — повторил он, как бы оправдываясь.
Быстро и сбивчиво женщина рассказывала, как пришел из Томска вызов, как мать схлопотала пропуск, как собралась и уехала, а он, тупо слушая, никак не мог сообразить — что же делать дальше? На них уже смотрели соседи, оставаться дольше у калитки было нелепо, и он взялся за ручку чемодана.
— Ну ладно. Раз так получилось, я пойду.
Женщину это обидело.
— Как пойдешь? Даже не зайдешь к нам?
Он хотел сказать: «А чего теперь заходить — матери нет», — но не сказал.
Женщина закрыла за ним калитку и повела его в дом.
В доме была всего одна комната, отделенная перегородкой от кухни, где стояла большая русская печь. Налево от двери была двуспальная кровать, за ней стоял пузатый комод, а еще дальше небольшой стол. Напротив стола всю длину у перегородки занимал пустой, без матраса, под старым одеялом топчан. Он догадался, что на нем спала мать.
Сидя на лавке, прислонившись спиной к теплой печи, он слушал, что говорила хозяйка, а на душе у него было отвратительно.
— Что там в библиотеке за жалование по нынешним ценам? На картошку. А на карточку — шестьсот граммов хлеба, кило круп на полмесяца, да капля жиров. У нас у каждого, поди, хозяйство. Хоть небольшое, а все подспорье. Картошка, другая всякая овощ, у некоторых и курочки. Не помногу — чем их кормить? — не на яичницу, а так — яичко в картошку цокнешь, она и вкусней.
«Рвануть в Томск? И там искать? Томск — это Сибирь, это, пожалуй, далеко. И как ее найдешь там? Как же так?..» — думал он.
… — Рыбак тут у нас один есть, Матвеич, седьмой десяток отсчитывает, книжник. Пьяница книжный, книгочея. Татьяна Васильевна ему книжки про всякие страны подбирала, а он ее рыбкой одаривал. Иной раз прямо в библиотеку и приносил. Чего стесняться — не краденое. Сейчас, знаешь, народ голодом насиделся, так и попроще стал. Ах, не дождалась сыночка Васильевна…
От этих рассказов стало совсем тягостно.
— Мать не сказала, что пришлет адрес?
— Сказала. Это, чтоб я переслала твои письма.
— Адреса нет еще?
— Еще нет. Если придет, туда поедешь?
— Не знаю, — сказал он. — Не успею, наверное. Когда он еще придет?
Повременив немного, он встал.
— Ночуй у нас, — предложила хозяйка.
Но его тянуло из этого дома, ему даже лишнюю минуту трудно было остаться в нем.
— Нет, спасибо. Я должен идти.
Оглянувшись, он увидел, что хозяйка стоит у калитки, подпершись ладонью, и смотрит ему вслед.
«Куда идти? — думал он. — На вокзал? Ехать в бригаду? Глупо. Засмеют. Пожить тут? Нанять комнату, такую комнату, чтобы не стеснять людей, и чтобы они его не стесняли? И что потом делать?» За два года он отвык ничего не делать, он не мог представить, что он будет делать с собой целые десять дней в этом тихом городе, где все знакомые, а он один чужой; где люди днем на работе, а вечерами и по воскресеньям не разгибаются на огородах, чтобы не голодать.
Игорь шел берегом у самой воды, волны покрупней обтекали его сапоги, но он не замечал этого, потому что был занят все тем же вопросом — что дальше делать? Стоило ехать в такую даль, хотя дело не в дали — ему приходилось ездить, и он привык к долгим поездкам — стоило ли ехать в отпуск, когда получается, что ехать не к кому, что он никому не нужен? Лучше бы уж дали отпуск кому-то другому, кто провел бы его с толком. А как он мог знать, что все так обернется? Мать жила здесь почти два года, и разве можно было предполагать, что за месяц до его приезда она уедет в Томск? Он получил от нее сразу три письма — месячную почту, но ни в одном из них, он хорошо это помнил, ничего о переезде не говорилось. Правда, раннее письмо было отправлено в конце февраля, а последнее в третьей декаде марта. Сейчас май. Сейчас, наверное, придут ее письма с планами на переезд и с извещением о нем. Вот так все это и получилось. Что делать сейчас? Хотел бы он знать, что он должен делать сейчас. Хотел бы он это знать. Ох, как бы он хотел это знать!
Он поставил чемодан у воды, снял мешок и сел на угол чемодана. Он будет курить и думать, курить не торопясь и думать. Тоже не торопясь. А куда ему торопиться? Торопиться некуда. Что у него впереди? Ничего. Нет, не ничего. А она? Еще раз он с ней встретится, хоть раз, но встретится. Может, даже и не раз. Может, не раз, а несколько, потому что он поможет ей сесть на поезд. Стоп, стоп! — сказал он себе. Он и уедет с ней до Москвы. Он уедет с ней, если она согласится, чтобы он ехал с ней. Почему бы ей не согласиться? Сейчас он пойдет на вокзал и разведает все насчет поезда, и переночует где-нибудь, только не в заплеванном зале. Можно переспать в сквере. Там есть скамейки. Отличные скамейки, он сам видел. На вокзале есть кипяток. Если ему не достанется скамейка, он переспит и на земле. Только чтобы чемодан не увели. Не уведут. Он привяжет чемодан к себе. Надо найти кусок кабеля или веревки. Нет, кабеля, веревку могут перерезать.
Он опять шел берегом у самой воды, волны покрупней обмывали его сапоги, он видел это, но не берегся — сапоги не пропускали воду.
В воде лежали заросшие тиной булыжники, и он думал, как могло случится, что дно — это мостовая. Он пригляделся и понял, что когда-то часть города была затоплена, он видел на дне глыбы скрепленного раствором кирпича, остатки стен тех домов, которые разбирали перед затоплением. Он понял, что затоплен большой кусок города, потому что колокольня, которой удивлялась Наташа, стояла от берега метров на полтораста. Он не знал, что перед войной на реке сделали плотину и вода поднялась, и затопила целую треть города.
На душе у него было горько, как будто кто-то ни за что ни про что зло обидел его. Он только сейчас почувствовал, как соскучился по матери за эти два года, и было очень горько приехать в такую даль, найти дом, знать, что по этой улице совсем недавно она ходила, на этом топчане спала — жестко ей было, бедной, — с этими людьми разговаривать, знать все это и видеть все это, и не встретиться даже на час. Лучше бы он совсем не приезжал. Лучше он сегодня снова уедет из этого города, где и матери жилось так плохо. А чем он мог ей помочь? Он сам получал тридцать рублей, а на тридцать рублей в тылу можно было купить только стакан махорки.
«Нет», — сказал он себе, — «сегодня я не могу уехать — завтра к бревнам придет Наташа. Она подумает, что я ее обманул, договорились встретиться, а меня нет, обещал помочь уехать, а сам укатил. Вообще, зачем идти на вокзал? Что я, тут не переночую? Какая разница? Разница та, что, может быть, я и сегодня ее увижу. Не будет же она сидеть целый вечер с больной теткой. Точно, ночую здесь Стоп! Может, поискать дом колхозника? Нет, домов колхозника в городе не бывает. В городе бывают гостиницы.»
Гостиница стояла у самой Волги. Это был старый, в два этажа деревянный дом со скрипучими, чисто вымытыми лестницами и неровными половицами: сучки стирались медленнее, и от этого на половицах получались бугры.
Когда он подошел к гостинице, на ее крыльце сидел старик, обутый в валенки с самодельными галошами из красной резины.
Игорь, поставив чемодан и скинув мешок на скамейку, спросил:
— Где у вас, отец, начальство?
Старик открыл глаза.
— На побывку?
— Ага.
— Ну, как там оно?
— Так же, отец.
— Кто кого нонче бьет: он нас, аль мы его?
— Вроде мы.
— Это хорошо, коль не врешь. А то ведь, вишь, куда подошел. До нас уж верст, почитай, с полсотни оставалось. Летал. Две бомбы кинул. Вон в тот мост целил, да не угодил. Про Грецию что слыхать?
— Про Грецию? — Он ничего не знал про Грецию. — А что?
— Я там, едрена вошь, в ту германскую был. Салоники город, слышал? Так вот…
Он не дал старику разговориться.
— Где, отец, говоришь, начальство?
— Наверх пройди. К Марье Кузьминишне. Ей доложись.
— Спасибо, отец. Про Грецию мы еще потолкуем.
Мария Кузьминична, опустив очки на нос, прочла его отпускной, узнала, почему он хочет остановиться в гостинице, достала из ящика ключ и сказала:
— Иди за мной.
Она привела его в угловую комнату с окнами в двух стенах и, уходя, потребовала:
— Устроишься, сходи сейчас же в баню. Принеси справку о санобработке. У нас такой порядок. Понятно?
— Понятно, — ответил он.
В комнате было светло, чисто и тихо. Старенький репродуктор, устав от маршей и сводок, молчал. У стен, оклеенных голубыми обоями с золотистыми выцветшими ромашками, стояли две полутораспальные кровати, убранные белыми пикейными одеялами. На кроватях было по две тощих, но в свежих наволочках подушки, покрытые тюлевыми накидками. Между кроватями, разделяя и соединяя их, лежал вытертый светло-желтый коврик. В углу, образованном стенами с окнами, стоял большой фикус, у двери — платяной шкаф, по другую сторону ее — стол с зеленоватым графином и такими же стаканами на тарелке, возле печки — умывальник, отгороженный от комнаты марлевой занавеской.
Походив по комнате, посмотрев в оба окна, заглянув в тумбочку, примерив ключ с внутренней стороны, он признал, что ему снова здорово повезло. На одного его приходилось две кровати, а вот в прифронтовых госпиталях, когда раненых очень много, двух легких кладут «валетом» на одну кровать. Он прикинул, могут ли его отсюда «попросить», и пришел к выводу, что из этой комнаты могут, если приедет какое-нибудь начальство, но что вообще из гостиницы теперь его так-то просто не выживут. Он занял оборону здесь, и выковырнуть его с этой позиции будет им нелегко. Когда Мария Кузьминична, постучав в дверь, принесла квитанцию и получила деньги за сутки вперед, он почувствовал, что вообще здорово окопался. То, что она стучала в дверь, а он ей сказал «Можно!», показывало обстановку на этот день и на ночь и соотношение сил. Боеприпасов, то есть еды, у него было целый чемодан, и ему в этот вечер ни о чем не стоило беспокоиться, кроме бани и справки из санпропускника.