Ради тебя — страница 25 из 60

Мальчишка насупился.

— Не надо так!

— Что?

— Смеяться, — ответил мальчишка.

— Я не смеюсь, — сказал серьезно Игорь.

— Тогда зачем спрашиваешь? — сердито сказал мальчишка.

— Чтобы дать тебе что-нибудь, — объяснил Игорь.

— Так ты дай. — Мальчишка встал. — Чего спрашивать?

Наташа подтянула мешок.

— Разве нельзя спросить? — сказала она. — Может, ты не хочешь есть?

Мальчишка подошел к мешку вплотную.

— Я всегда есть хочу.

Наташа развязала лямки и шнурок.

— Это правда?

Мальчишка с отчаянием кивнул головой.

— Правда. Даже ночью. Сейчас все люди всегда хотят есть.

— Ты так думаешь? — спросила она тихо и торопливо ответила за него: — Да, конечно.

Она дала мальчишке треть буханки хлеба, воблу, четыре кусочка сахара и немного сала. Мальчишка притиснул все это к животу, словно хотел затолкать в желудок прямо через кожу и хлеб и все остальное, и, закрыв от напряжения рот, засопел. Потом он отступил на два шага и поблагодарил:

— Спасибо тебе, тетенька.

— Ешь, на здоровье, — ответила она.

Маланья все так же, не поднимая глаз от земли, тоже поблагодарила:

— Спасибо.

— Пожалуйста.

Маланья потянула мальчишку за рубаху.

— Ну, хватит, пошли. Чего-то думать надо.

— А чего думать — путю починят и поедем, — возразила ей бабушка.

— Без билетов-то? Тут Трофимовны нет.

— У вас тоже нет билетов? — спросила Наташа бабушку.

— Нет, — созналась бабушка. Нам и ехать тут всего ничего: сорок верст. В крайности мы и пешком дойдем. Раньше люди на богомолье тыщами пешком проходили, а уж эти сорок верст мы осилим. — Бабушка снова повертела головой и сердито посмотрела на небо. — Только бы эти ироды…

— Держитесь дальше от железной дороги, — посоветовал ей Игорь.

— Пошлите, мама, — сказала Маланья.

Маланья и мальчишка пошли к станции.

— Вы попроситесь — сорок верст ведь не много, — сказала Наташа бабушке. — Зачем вам идти пешком? Неужели вас не поймут?

Бабушка задумчиво вздохнула.

— Сначала оно, конечно, попросимся — может, добрые люди и возьмут. Мы ведь теперь все вроде погорельцев. А вам далеко?

— До Москвы.

— Доедете, даст бог. — Бабушка подошла к ней, обняла, погладила сухой рукой по щеке, шепнула: — Ты на Маланью не серчай, это все от бабьей зависти, вдовая она, — и попрощалась: — Ну ладно, касатики, до свидания. Вот путю починят, и поедете в Москву в свою. — Она перекрестила и ее, и Игоря. — Живите без разладиц.

Наташа сидела бревном ниже, облокотившись о колено Игоря. Его рука по-прежнему лежала у нее на плече. Теплые бревна пахли смолой, и запах смолы перебивал запах гари, железа и станционной грязи. На бревна садились воробьи, трещала недалеко в лесу сорока, а лес манил, он был совсем рядом.

Они молчали — каждый в эти минуты ушел в себя, но иногда они одобрительно улыбались друг другу и говорили малозначащие слова.

Потом Наташа напомнила ему:

— Тебе, наверное, пора на медпункт.

Игорь встал.

— Пора.

— Я посижу здесь?

— Конечно.

— Ты можешь оставить чемодан?

— Могу.

— Но там оружие.

— Ну и что ж. Покараулишь.

Она с готовностью кивнула.

— Конечно.

Игорь посмотрел на дырку на гимнастерке.

— Ты придешь, и мы зашьем, — сказала она. — Иголка и нитка у меня есть. Но нитка черная, а хорошо бы защитную и шерстяную. У тебя нет защитной?

— Есть. Но не шерстяная.

— У нас дома есть шерстяная — как раз по цвету гимнастерки.

— Жаль, до него далеко, — сказал немного насмешливо он.

Наташа не обиделась:

— Не очень. Вот путю починят!

Они засмеялись.

Игорь надел ремень на шею и застегнул пряжку.

— Ничего, доберемся.

Она тоже встала и помогла ему положить руку в лямку.

— Всех раненых будут, наверное, собирать? Помнишь, он говорил, что раненых снимут в Дмитрове?

Игорь подвинул чемодан к бревнам и к чемодану — ее саквояж и вещмешок.

— Здесь не будет очень строго, главное — не сдавать документы. Если сдал, тогда все, не уйдешь.

Это немного ее успокоило.

— Да? Я думала, у вас всегда порядок.

— В тылу почти всегда, — сказал он. — Даже на пересылках. Но здесь не пересылка и еще не госпиталь, так что… Ты жди.

— Конечно. — Я никуда не уйду, пока ты не придешь или хотя бы сообщишь, — сказала она. Ей хотелось, чтобы он еще не уходил, и она спросила: — А на фронте?

Он остановился, чтобы объяснить.

— Когда он начинает садить! Видела, что тут было?

— Не все — ты не хотел, чтобы я видела все, — ответила она.

Он показал пальцем через плечо из поезд:

— Там иногда бывает и час, и два, и несколько раз в день. Представляешь, что тогда творится? Какой там порядок…

Наташа хотела представить, но не смогла, — у нее ничего не получилось.

— Ты постарайся не сдавать документы!

— Конечно, — сказал он, — Можно поискать госпиталь и получше, чем в Дмитрове.

— В Москве, наверное, хорошие госпитали. — Она сказала это, как будто подумала вслух.

— Смотря в какой попадешь, — возразил он. — И не в одном госпитале дело, надо тебя довезти.

Ей было очень приятно услышать это.

— Спасибо. Ты долго там будешь?

— Не знаю. Может, придется ждать. А может, и не придется. В общем, ты сиди тут. Если захочешь есть, ешь, не жди меня.

Она не могла согласиться.

— Нет. Мы пообедаем вместе. Ну, иди и приходи скорей, ладно?

— Ладно.

Игорь пошел к станции.

Наташа натянула юбку пониже, обхватила ноги, положила подбородок на колени и, чуть сузив глаза, провожала его взглядом. Ее Игорь шел, поддерживая здоровой рукой раненую. Он, наверное, знал, что ему надо на станции, что он там сможет получить и на что рассчитывать не приходится, чего следует остерегаться и чего не принимать глубоко, минуя, как по пути к полю, лес. Он шел, чуть ссутулившись под тяжестью боли, которая все росла у него в плече, она видела это по его спине — но он и эту боль старался не воспринимать остро, отгораживаясь от нее. Он был сильным, не только красивым, и ей было приятно, что он такой, и она не жалела, что то, что произошло в Калязине, произошло. Что-то в ней с первой встречи знало, что он будет целовать ее и она будет целовать его. «Приедем и поженимся, — сказала она себе. — Да. Чтобы все было… Чтобы никто…»

Дважды про себя она сказала ему в спину: «Милый… Милый…» Она сказала очень напряженно, она хотела, чтобы он услышал ее, и ей не показалось странным, что он обернулся, так должно было быть, для этого она и звала его: «Милый… Милый…» Он поднял здоровую руку и помахал ладонью, как будто сигналил: «Принято». Она встала, тоже помахала ему, а когда он пошел, она снова села и, спокойно вздохнув, смежила веки, прислушиваясь к нежности, которая проснулась у нее здесь, на этих бревнах. То приподнимая веки, то опуская их, она посмотрела в себя и ей смутно представилась россыпь чего-то блестящего. Блестки, редкие и мелкие, как золотинки в реке, то отдалялись, то сбегались и становились ярче. Потом они слились в один блестящий ручей и наполнили ее. Мысленно она спросила себя: «Это и есть любовь? Это она?» — и ответила себе: «Это пришло… Пришло… Пришло…»

В Москве на вокзальной площади к агитпункту и на него тянулись демобилизованные на костылях, с заткнутыми за ремень, чтобы не болтались, пустыми рукавами, торопливо урчали военные грузовики, проехала колонна зенитных пушек и прошла команда новобранцев. Среди новобранцев были совсем подростки и пожилые. У подростков сияли глаза, а пожилые хмуро смотрели под ноги.

В чахлом сквере штатские и солдаты торговали кусками сахара, самодельными зажигалками, махоркой, воблой, пайками хлеба. Хлеб шел четвертыми частями и полбуханками — целая буханка стоила такую сумму денег, что найти покупателя было почти невозможно.

Худой парень лет семнадцати держал в руке короткую бумажную ленту и выкрикивал:

— Кому третью декаду! Третью декаду кому!

— Что за декада? — спросил он.

— Карточка на хлеб. С двадцать первого до конца месяца.

— Почему он ее продает?

— Не знаю.

— Может быть, лишняя?

— Лишние бывают только у жуликов. Сядем в трамвай?

Он пригляделся к парню: у парня руки были в глубоких ссадинах. От машинного масла и грязи ссадины не заживали.

— Какой он жулик? Слесарь. Пойдем пешком.

— Ты хочешь посмотреть Москву? Идти далеко, — сказала она.

— Сколько километров?

— Не знаю. Несколько. На Самотеку. Ты дойдешь?

Он поправил ей лямку рюкзака.

— Дойду. — «Что эти километры?» — подумал он.

Летом сорок первого он однажды отошел за тридцать шесть часов на сто пять километров. Ели они тогда всего два раза — потерялась кухня. Его назначили в помощь пулеметчикам. На расчет из пяти человек был пулемет — он весит шестьдесят шесть килограммов — и шесть коробок с лентами, да у каждого было свое — карабин, гранаты, вещмешок. Они брели нестройной толпой, как всегда в отступлениях, солдаты послабее валились в придорожные канавы, и их не могли поднять никакие приказы. Пулеметчикам за то, что они катили, а не несли лафет «максима», всыпал незнакомый капитан. Капитан кричал: «Портите оружие! Новый пулемет гробите! Из него потом в корову не попадешь!» Капитан, конечно, был прав — пулемет не полагается катать по дорогам, от этого лафет разбалтывается, и при стрельбе пули не бьют в круг величиной с велосипедное колесо, а летят конусом, как бежит вода из душа. Попасть из такого пулемета на расстоянии метров четыреста, когда люди кажутся игрушечными человечками, невозможно. Они знали, что катить лафет нельзя, но когда капитан ушел, они опять покатили его: лафет весил два пуда, и нести его ни у кого уже не было сил. От леска в конце маршрута назад по дороге ходили машины и собирали отставших, но он с пулеметчиками дошел, и даже сейчас об этом было приятно вспомнить.

Он шел на полшага позади нее, рассматривая дома, пустые витрины булочных, аэростаты, которых вели на веревках девушки в военной форме. Аэростаты напоминали громадных ручных рыб. Он приглядывался к москвичам и нашел, что у них у всех что-то есть общее, как есть общее в лицах солдат из разных полков и дивизий: у москвичей были худые и серые лица, и плотно сжатые, отвыкшие от улыбок губы. И одеты они были тоже как-то одинаково: грубая стоптанная обувь, простые брюки или юбки, такие же пиджаки или кофты, плотно повязанные неяркие косынки, надвинутые на лоб кепки.