Ради тебя — страница 31 из 60

— У тебя когда-нибудь был повод усомниться в этом?.

— До сегодняшнего дня — нет.

Отец серьезно посмотрел на нее и откинулся к спинке качалки.

— А сегодня?

— Сегодня — да.

— Продолжай, — мягко потребовал отец.

— Продолжаю, — ответила она. — Ты много раз говорил, что хочешь, чтобы я была счастлива…

— Да, хочу. И повторяю это сейчас. Какой отец не хочет этого своим детям?

Ах, как некрасиво прозвучало все это! Как мог отец, ее отец, сказать такое!

— А ты спросил меня, ты спросил: ты счастлива с Игорем? Нет, ты спросил это? Почему ты этого не спросил?

Стиснув сигаретницу, она прижала руки к груди, потом наклонила голову, и с ресниц ее — кап-кап-кап — падали слезы. Свет люстры, отражался в них, на секунду зажигал в слезах искорки, и казалось, что глаза Наташи роняют такие же камешки, какие поблескивали в ее кольце.

Отец встал и подошел к ней. Он был растерян и хмур.

— Наташа…

— А вдруг бы я ответила тебе: «Да, папка, я очень счастлива с ним!» — сказала она. — Вдруг бы я так и ответила тебе? Тебе не пришлось бы ни о чем волноваться — ведь ты же говоришь, что хочешь мне счастья. Разве тебе не все равно, кто принесет мне его? Важно, чтобы оно было! Зачем же отравлять его?

— Не плачь, — попросил отец. — Не надо плакать.

— Ты сделал мне больно.

— Прости.

— Ты всегда был самым близким для меня человеком.

— Был?

Она протянула руку, и отец дал ей платок. Она вытерла глава и высморкалась.

— Разве я виновата, что так устроены люди?

Черев балконную дверь им было видно, как скользят по черному небу геометрически четкие лучи прожекторов. Концы лучей, упираясь то в низкие, то в высокие облака, словно растягивались и сокращались, и были похожи на напряженные щупальца громадного животного, которое с земли осторожно трогает небо.

— Ты хочешь курить? — спросило она потом.

— Да.

Она открыла сигаретницу, вынула и подала ему сигарету, а сигаретницу положила на валик дивана и прикрыла ее ладонями.

Он сел на диван рядом с ней.

— Предположим, что у меня был бы такой муж, о котором ты говорил, — тихо сказала она. — Серьезный, взрослый, с положением. И вдруг бы зашел этот разговор, и вдруг бы ты догадался — я бы, конечно, никогда не сказала тебе, чтобы не огорчать, честное слово, не сказала бы — зачем близкому человеку делать больно? — но вдруг бы ты сам догадался, что он не дал мне счастья? Ты был бы спокоен?

Отец погладил ее руки.

Она заглянула ему в глаза.

— Я часто слышала, не от тебя, конечно, а вообще, что дети — это эгоисты, они только берут от родителей, а сами не думают о них.

— Ты не эгоистка.

— Спасибо, я говорю не о себе, но я подумала — ты сам мне дал повод к этому, — что и родители могут быть эгоистами, что есть и эгоизм родителей. Если требовать от детей, от взрослых уже детей, чтобы они жили так, как нравится родителям, — разве это не эгоизм?

— Ты не путаешь все со здравым смыслом?

— Здравый смысл бывает только у старых — у взрослых — поправилась она. — Здравый смысл — это ум, есть еще сердце.

Отец улыбнулся.

— Могу я тебя спросить, Наташа?..

Она догадалась, о чем он хочет спросить.

— Только не из вежливости, папка. Только не для того, чтобы загладить то, что ты сделал.

— Теперь ты меня обижаешь.

Она считала, что имеет право быть суровой.

— Терпи, ты заслужил. Я терпела твои обиды.

Наклонив голову, отец смотрел ей в лицо.

Она не знала, о чем он думал. Внутренним зрением она видела Игоря и любила его, а отец смотрел на нее и думал: «Вот выпорхнула пичуга из гнезда. Как будто и здесь она, но уже и не здесь. Кто я теперь для нее? Советник? Помощник в трудную минуту? Ей теперь не нужны ни я, ни моя жизнь. Кто-то пришел и забрал ее, и никогда мне ее не вернуть, и этому Игорю нет никакого дела до меня, до того, что я отдал ей. Еще вчера она была голоногой и голенастой девчонкой, а теперь — нате вам: женщина, жена. Легко говорить „круговорот жизни“, когда этот круговорот тебя не касается, а коснется…»

— Ты счастлива с ним? — спросил отец.

Наташа радостно кивала головой. Глаза ее сияли.

— Да, папка, да. Так счастлива, что… — она поймала его за рукав и усадила рядом, — что могу даже забыть этот разговор. Если он никогда не повторится.

— Спасибо. Он не повторится. Обещаю.

Отец обнял ее за плечи, и она, поерзав, уткнулась лицом ему в грудь и затихла — любовь унесла ее далеко-далеко.

Она ничего не хотела знать, кроме своей любви, и отец не сказал ей о его мыслях — что у нее уже крепкие крылья, и она может лететь в жизнь, и что жизнь ей все еще видится чистой: хорошие чистые люди, синее небо, светлое солнышко, прозрачные речки, ромашковый луг, тихие звезды, даль и звон летних полей, и шорохи леса, и торжественность гор, что видит она пока только музыку жизни, которая звучит для нее серебряной мелодией, и что так она долго может лететь в эту музыку, и крылья ее не уронят, а если так вдруг случится, она сразу упадет и ударится, и ей будет очень больно, и она станет несчастной и беззащитной, как подбитая камнем ласточка.

— Ты счастлив за меня? — спросила сонно она.

— Да, — сказал отец.

Она погладила его колючую щеку.

— Ну вот. Я тебя люблю тоже.

Так она сражалась за Игоря. И за себя.

В прихожей зазвонил звонок. Игорь быстро прошел к двери и открыл ее. На лестничной площадке ждал почтальон — веснушчатая девушка в мальчишеском пиджаке, который ей был мал. Через плечо у нее на брезентовом ремне висела сумка, сделанная из такой же кирзы, которая идет на сапоги. На швах кирза обтрепалась, и из них свисали нитки. В правой руке девушка держала серый прямоугольник бумаги, не то открытку, не то повестку.

Когда он открыл дверь, девушка отступила к перилам и спрятала руку с повесткой за спину.

— Это… это вы? — спросила она удивленно. Глаза у нее широко раскрылись, она побледнела, отчего веснушки растаяли.

— Я.

Он стоял на пороге, опираясь плечом о косяк, и придерживал дверь за крюк.

— Значит, это ты? — снова спросила девушка, и он снова ответил ей так же:

— Я.

Девушка подошла к нему вплотную, так близко, что касалась его сумкой, и быстро заговорила:

— Ты — это ты, да? Они ошиблись? Конечно же — ошиблись, разве можно на войне без ошибок. Там, наверно, все перепутывается. Как хорошо, а? — Она пошевелила за спиной рукой с бумажкой. — Мне так не хотелось нести эту похоронку. Сердце как чуяло…

— Стоп! — перебил он ее. — Ну-ка!

Вытянув ее руку из-за спины, он забрал бумажку и прочел:

«Ваш сын, рядовой отдельного истребительного батальона Николай Андреевич Глебов, в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив героизм и мужество, был убит 14 мая 1943 г.»

Ниже стояло число, была подпись и лиловая печать.

«Вот как пишут, когда тебя…» — подумал он.

— Отдай мне, — потребовала девушка. — Зачем…

Этажом выше скрипнула дверь, и он, сунув в карман похоронку, втянул девушку в коридор и набросил крюк.

Щелкнув выключателем, он толкнул девушку к бегемоту. Она села на него безвольно и испуганно, прижимая к себе сумку, будто защищала от него все эти газеты, письма и извещения об убитых. Глаза у нее от страха стали круглыми, и он должен был подождать, пока она успокоится.

Осторожно, как мину, вынув из кармана похоронку, он сказал:

— Это не обо мне. Я — Кедров. Глебов — это тот парень, который здесь — у него чуть не сорвалось «жил» — живет.

Девушка побледнела еще больше.

— Ты не обманываешь? Ты — не он? Значит, ошибки нет?

— Нет, — он поправился: Что касается меня — нет. А насчет его, может, это, — он показал глазами на похоронку, — и правда ошибка.

Опустив голову, девушка гладила кирзу.

— Я его не знаю, я подумала, что ты — это он. Ты очень похож на его сестру. Не лицом, но чем-то еще. Я думала, ты приехал в отпуск.

— Я приехал в отпуск.

— Я не о тебе, я о нем. Я так обрадовалась, я думала: ты — это он.

— А, — сказал он и добавил: — Не плачь, не надо.

Кирза не сразу впитывает воду, и ее слезы скатывались с сумки, как брызги с голенища.

— Думаешь, легко носить эти похоронки? Видел бы, как на тебя потом смотрят, как будто виноват почтальон. Думаешь, нам не жалко? Девчонки пока разберут почту, наревутся, как по своим.

— Ты уйди с этой работы, — посоветовал он погодя.

Девушка достала платок, высморкалась и вытерла глаза.

— Попробуй уйди, сразу будешь дезертиром трудового фронта. Каждый бы ушел, если бы отпустили. Я за эти полгода…

— Слушай, — перебил он ее, — ты можешь ничего не говорить ей? Вдруг он жив? Ты сама говорила, что бывают ошибки.

— Сестре?

— Да.

— Могу. Извещение полагается вручить члену семьи, а кому — неважно. Ты член семьи?

— Да.

Девушка посмотрела на него сверху вниз и снизу вверх.

— Ее муж?

— Да.

— Законный?

— Да. Показать документ?

— Не надо. — Девушка достала разносную книгу, послюнив палец, перелистала страницу и дала ему химический карандаш. — Здесь.

Он расписался.

— Обещаешь пока ничего не говорить ей? Потом она узнает, это не спрячешь, но вдруг ошибка? Подождем, ладно?

Девушка спрятала книгу и встала с бегемота.

— Редко бывают такие ошибки. Она же опять будет спрашивать: «От Колюшки ничего нет?» Как я ей врать буду? Она по глазам узнает.

— Ты постарайся, чтоб не догадалась, — сказал он. — Обещаешь?

— Обещаешь, обещаешь! — сердито повторила девушка. — Сам-то будешь писать?

Ее слова, даже не слова, а тон, каким они были сказаны, заставили его подумать, что теперь он должен будет писать с фронта и матери, и сюда, потому что здесь тоже будут ждать его писем, ждать и спрашивать у этой почтальонки: «Нам писем нет?», и это было приятно — то, что писем его будут ждать, и неприятно, потому что он не любил писать письма и не любил их получать: от писем всегда грустно.