— Конечно, буду, — ответил он.
Девушка безнадежно махнула рукой.
— Все вы такие обещальщики. Наговорят, наговорят, а потом по месяцу ни слуху ни духу, куда там по месяцу — есть и по полгода не пишут. Не спи ночей мать, жена, думай. — Девушка сама сняла крюк. — Ты тоже субчик хорош: приехал, закрутил девке голову, женил на себе, отпуск кончится — и укатишь. А ей? Ей переживать. Ждать почтальона да дрожать. А как вместо письма принесут похоронку? Будто нельзя было просто так, по-умному, без всяких там загсов: что было да быльем поросло. Нет, обязательно надо жениться, хомут на шею надеть.
— Почему — хомут? — спросил он. Слова девушки делали ему больно, он не знал, что возразить ей.
— Потому, — ответила девушка, открывая дверь, — что муж ты ей, не одномесячный кавалер. Знаешь, что это — муж для честной девушки? Откуда тебе знать? Смирно, вольно, ура — это ты знаешь.
Он поймал ее за рукав.
— Все, что ты сказала, очень хорошо, но не об этом речь, мы сами как-нибудь разберемся. Ты обещай мне, что пока ничего ей не скажешь.
Девушка пошла на четвертый этаж. Она тяжело переступала со ступеньки на ступеньку, будто в сумке несла все те пули и осколки, которыми были убиты и будут убиты те, на кого она приносила и будет еще приносить похоронки.
На половине лестницы она повернула к нему свое бледное и сердитое сейчас лицо и сказала:
— Обещаю. Сам только пиши. Да не лезь на рожон.
Извещение он сунул под скатерть и ходил от балкона к дивану, от дивана к балкону. Даже через скатерть он видел этот серый прямоугольник бумаги.
Ему было не по себе, покойное состояние ушло, слова почтальона вертелись у него в голове и рождали всякие мысли.
Он подумал, что его тоже могут убить. За два года войны он первый раз так подумал. Он не увидел себя убитым — как он лежит на снегу, или в траве, или на булыжной мостовой, или возле горящего дома, или еще где-нибудь и уже не двигается, потому что он мертвый, а из него течет кровь: из груди, или из головы, или из живота, или сразу из нескольких мест. Так он себя не увидел. Ему представилась другая картина. В подворотню медленно входит этот почтальон, а Наташа смотрит на нее из окна и по тому, как медленно идет почтальон или еще по чему-нибудь другому, догадывается, и Наташа хочет закричать и не может, а почтальон медленно поднимается по лестнице, медленно подходит к двери, стоит перед ней, сначала не решаясь звонить, потом звонит, Наташа открывает дверь, в руке у почтальона такой же серый прямоугольник бумаги, и Наташа читает: «Ваш муж, рядовой танковой бригады… — как там дальше? Ага: был убит такого-то числа. Подпись. Печать. Дата». Что будет дальше, представить себе он не мог.
«Повесил хомут на шею», — вспомнил он. Конечно же, эта девушка права Она понимала, что они, нет, что он не должен был жениться. Этот Николай никому никакого хомута не повесил. А он повесил — стал мужем, когда никакого права на это не имел Жениться для них — для Наташи, для этой девушки — означало отдать всего себя другому, а он не мог отдать всего себя Наташе, потому что не принадлежал себе. Как он мог отдать ей то, чему не был хозяином? Два года он принадлежал бригаде — фронтовым дорогам, лесу, изломанным траншеям, накуренным и закопченным коптилками блиндажам, задачам — выбить фрицев с этой высоты, взять ту деревню, форсировать речку и закрепиться. А когда не принадлежал бригаде, принадлежал медсанбатам, госпиталям, батальону выздоравливающих, врачам, комендантам, все всегда зависело от обстоятельств, которые складывались, и никогда от него. Все, что было надето на нем, все, что он ел, на чем спал, — все было казенным, он не владел ничем этим, а временно пользовался. И он не владел своей жизнью, а временно пользовался ею — как котелком, гимнастеркой, плащ-палаткой. Жизнь не принадлежала ему, как не принадлежало время от той секунды, когда он раскрывал глаза, до той, когда он проваливался в сон. Все они — солдаты и офицеры — не принадлежали себе, но принадлежали и должны были принадлежать войне, пока она не кончится, а конца не было видно. То, что он женился, было громадной, непоправимой ошибкой. Что из того, что не он, а она захотела жениться? Ей не легче. Она не понимала, не ведала, как говорит Тарасов, что делала, а он не удержал ее и не уберег от той боли, которую она себе готовила. Женьку, когда Женька лез на рожон, он оберегал. Он кричал на него, когда Женька не хотел понимать, а вот ее он не уберег. Правда, он и сам не мог разобраться, что к чему, так стремительно и хорошо все было, не каждый день он женился, чтобы так сразу и разбираться, но все равно он должен был сказать себе: «Отпуск не вечен. Война не кончилась. Впереди все то же — бригада. То, что сейчас — Калязин, Москва, — это сон. Даже на дне мокрого окопа снятся приятные сны. Школа, например, ему еще снится, и как он играет в футбол. Но сон не жизнь. Жизнь — это мокрый окоп. Исходи, решай из этого».
«А может, наоборот,» — подумал он. — «Может, то, что снится в мокром окопе, и есть настоящая жизнь, а мокрый окоп — бред? Тогда Калязин, Москва — жизнь, а бригада — бред. Тогда жизнь — это Наташа, театр, ее институт, какая-то работа у человека, лодка на Волге, бор, где нет зениток и кухонь, музыка из виктролы, ее губы, вся она ночью. А бред — это ночные марши, мат, скрип фрицевских шестиствольных минометов, рев юнкерсов, которые пикируют в твою спину, вонь сгоревшего пороха и тола, разбитые города, похоронные команды, санлетучки, прыгающая под ногами в атаке броня танка… Не остаться ли здесь?» — подумал он. — «Где-нибудь зацепиться. Ни одна собака не скажет, что он не воевал — три ранения, два ордена и медали. Эти два года он был как все. Может, хватит с него? Может, с него довольно?»
В кабинете Андрея Николаевича он вынул из шкафа том энциклопедии, вложил в него похоронку и аккуратно поставил том на место. На кухне он налил полстакана рислинга, принес стакан в столовую, положил около качалки на пол папиросы, спички и пепельницу, сел и, прихлебывая рислинг, стал смотреть на бульвар. Иногда он поглядывал на часы, ожидая, когда она придет.
Она не пришла, она влетела, как метеор, и, повиснув у него на плечах, закружила его по комнате, успевая целовать, гладить и радостно командовать:
— Полчаса на сборы — и едем. Откроешь мне второй чемодан: там ракетка, мяч и тапки. Сегодня я играю в теннис. Первый раз в этом году! Ты должен посмотреть, как играет твоя жена — вторая ракетка института. Первая — Лариска Ткачева. Когда-нибудь я ее побью. Скоро. С разгромным счетом. Форма одежды — спортивная: тенниска, брюки, туфли. Санька нам позвонит, ее отец подбросит нас по дороге в министерство. Ты ел? Нет? Сейчас же поешь. Я собираюсь.
Он помог ей раскрыть второй бегемот. Она достала ракетку «Антилопа Бранд», овальную продолговатую коробку с полдюжиной теннисных мячей и белые тапки.
Она была такой радостной, такой счастливой, такой безмятежной. Как он мог сказать ей про похоронку! Это все равно, что ударить ее топором по голове…
Санька, помахивая чемоданчиком, вела их в глубину стадиона за волейбольные и баскетбольные площадки, мимо трибун с поблекшими надписями секторов и цифрами рядом, к кортам, огороженным высокой железной сеткой.
Когда они вошли в калитку, Наташа сказала ему:
— Иди наверх, оттуда лучше видно.
По деревянным ступеням он поднялся на трибуну и сел так, что середина корта была под ним.
Корт был недавно подметен, на земле еще виднелись следы метлы. Боковые и тыльные линии, тоже недавно подправленные, геометрически четко делили поле на квадраты и коридоры. На железных стойках висела туго натянутая тросом сетка. У концов ее стояли две металлические фермочки с сидениями наверху для судей. Было здесь тихо, покойно: Москва осталась далеко — за волнорезами у входа на стадион.
«Сюда патрули не ходят, — подумал он. — А вообще-то черт его знает. Может, пронесет? Ладно, все равно скоро ехать».
Первой из раздевалки выбежала Санька. На ней были белые тапки, белые брюки и белая футболка. Из всего этого Санька так и выпирала. Санька бегала, приседала, размахивала ракеткой и дергала ногами.
«Аккуратней, а то все на тебе лопнет, — сказал он про себя Саньке. — Меньше надо есть».
Наташа тоже была в белом, но все на ней сидело дьявольски красиво. Даже ракетку она держала по-другому — легко и изящно. Санька держала ракетку как скалку или топор.
«Интересно, кто кого?» — подумал он.
Сделав разминку, обе они разошлись к тыльным линиям.
— Сначала покидаем! — крикнула Санька.
— Покидаем! Давай!
Полчаса, может, немного меньше, они играли без счета. Сначала у обеих получалось не очень хорошо, но потом дело наладилось, удары стали вернее.
— Считаем? — предложила Наташа.
— Сколько сетов? — спросила Санька.
— Семь. Нет, пять — семь много. Игорь, считай.
— Я не умею, — сказал он.
— Слушай внимательно. Подают по два мяча. Мяч с подачи должен попасть в противоположный от подающего квадрат. Отсюда в этот, оттуда в тот. Если мимо или в сетку — первый мяч не считается. Считается второй. Считают так: пятнадцать-тридцать-сорок — игра. Запомнил?
— Почему сорок, не сорок пять?
— Не знаю, так принято. — Если будет сорок-тридцать, а потом тот, у кого тридцать, забьет, считай «ровно». Потом «больше» или «меньше» — от подающего. Чтобы выиграть после «ровно», надо забить два мяча подряд. Запомнил?
— Почти, — сказал он. — Сыграйте одну пробную. Я потренируюсь.
Они сыграли пробную.
Наташа проиграла этот сет.
— Это была пробная! — крикнул он. — Не считается. — Он хотел ее подбодрить. — Команды готовы?
— Ишь ты! — удивилась Санька. — Какой судья. — Санька отдувалась, но была довольна собой. — Смотри, не подсуживай.
— Раз!
Санька послала мяч над самой сеткой, и Наташа не взяла его.
— Пятнадцать.
— Раз!
Мяч ударился в сетку, но Санька рискнула и вторым.
— Раз!
Второй был сильный и точный. Наташа метнулась к нему, взяла, но от тугих жил ракетки мяч ушел за боковую.