Радин — страница 21 из 77

Если бы эта книга вышла, память о тебе была бы замазана, как тот холст, что ты исполосовал зеленой грязью вдоль и поперек. Ты был пьян, это было в начале июля, помнишь? Я просила тебя хоть на минуту выйти к гостям. Ты сказал, что тебя тошнит от гостей, от дома с окнами на грязную реку, от галереи, которая хочет твоей плоти, от публики и от меня. Потом ты набрал полную кисть бугристой краски, похожей на дерьмо, хлясь! – и работа, на которую ты убил полгода, перестала существовать.

Почему я не обняла тебя в тот день и не сказала: ты свободен. Уходи, пошли всё к чертям собачьим. Наша любовь – каботажное плавание, уже лет десять она жмется к берегу, движется только вдоль линии побережья, повторяя ее выступы и впадины, никто здесь больше не выходит в открытое море. К тому же теперь мы перевозим только грузы, и тебе душно в трюме, полном руды.


Радин. Суббота

Вечером он засунул рубашки в стиральную машину, одолжив у Сантос жетон, но вспомнил о них только утром. Две рубашки стали пятнистыми, а синяя полиняла в голубое. Опять ты положил цветное с белым, сказала бы Урсула, вот ведь не от мира сего!

Возвращаясь из подвала, Радин поймал себя на том, что впервые подумал о жене без огорчения. Сложив рубашки в мусорное ведро, он сварил кофе и взялся за монографию. Записки аспиранта нравились ему все больше, временами они превращались в дневники Сэмюэля Пеписа, потом сбивались на эссе в духе Бергера, мельчали и возвращались к погоде, женщинам и ставкам на канидроме.

Биография Понти переломилась два года назад, писал аспирант. Художник пообещал перевернуть песочные часы и заставить время сыпаться заново. Он обещал публике то, что не произошло, но в любую минуту может произойти. Однако работы, которые должны были перевернуть часы, так и не увидели свет.

Радин отложил компьютер и вытянулся на диване. Биография Понти переломилась? И что значит – не увидели свет? Это значит, что австриец не видел новых картин, их привезли в галерею не так давно и прячут от публики. А где они были все это время? Уж точно не на вилле вдовы, там аспирант непременно напал бы на след.

Такая суматошная, бесконечная суббота, а толку чуть. За пять дней беготни я не слишком-то приблизился к истине. Какое знание дала мне встреча с водителем фургона, ради которой я пил горькое пиво пинтами? В ночь на тридцатое декабря аспирант был на вилле с десяти часов вечера. И что это меняет? Да ровным счетом ничего.

Какое знание дала мне встреча с клошаром? Перед тем как прыгнуть, Понти высыпал мелочь в котелок, клошар сказал, что так делают все suicídio, самоубийцы. Если он хотел убить себя, то к чему эти опереточные декорации: шампанское на поляне, ошеломленные гости, полиция, плачущая жена? Нет, это была постановочная сцена казни, как на шанхайской фотографии Сондерса. И похоже, с актером на замену.

Какое знание дала мне встреча с букмекером и еще две пинты портера? Азарт не разрывал Кристиана на куски, он ставил с оглядкой, значит, долги вряд ли могли стать причиной его исчезновения. А какое знание дала мне встреча с танцовщицей? Между бровями у нее оспинка, и она здорово умеет врать. Это ее ничуть не портит. Бесхитростная женщина противна природе.

Ее приятель Иван, беспечный ездок. Сначала я использовал его имя для легенды, навязанной попутчиком, потом прочел о нем в разлохмаченном файле аспиранта, где тот упоминал о работе, которую по дружбе устроил приятелю. Если верить букмекеру, в августе у парня появились большие деньги, которые он тут же спустил на собак. Потом его телефон нашли на мосту, в ящике для цветов. И больше его никто не видел. Тут и детективом не надо быть, все будто на ладони.

Как там говорил клошар: парень хватался за воду, видно было, что не хочет умирать. Видать, передумал! Мендеш не видел, кто бросил мелочь в жестянку, он слышал, как гремела на ветру железная лестница, по которой человек взбирался на мост. Разумеется, он уверен, что наблюдал гибель Понти, хотя видел исполнителя, молодого и неумелого. Дублера, которого наняли, чтобы не рисковать жизнью пожилого celebridade. Друга маленькой Лизы, которая ничего об этом не знает. И не узнает.

Радин выключил лампу, нашарил сбившийся плед и решил спать на диване не раздеваясь. Перед сном надо подумать о русской танцовщице, синей и черной, как бабочка Морфо, семейство нимфалиды. Завтра будет хороший день, подумал он, засыпая, день, полный бабочек, несмотря на паршивый прогноз погоды.

* * *

– Много ли плакали? – спросил каталонец с участливым видом. – Это ваш третий сеанс, похвально. Устраивайтесь, поговорим о ваших мотивах.

– Давайте лучше о чем-нибудь другом, – пробормотал Радин, снимая ботинки. – Мотивы бывают у тех, кто что-нибудь делает. Совершает подвиг или там преступление. А я ничего не делаю, я даже по клавишам стучать не могу. Изредка пишу карандашом!

– Тогда поговорим о детстве, детство-то у вас было?

– Вроде было, – ответил Радин, ворочаясь на узкой лежанке. Он уже привык к гвоздичному запаху ковра, но твердая подушка его бесила.

– В детстве, – нараспев сказали за ширмой, – еще существовала вера в то, что на свете есть место, где ты внезапно станешь другим. Но эта вера основана на страхе остаться тем, кем ты уже являешься. Потому что нет более утомительной работы, чем постоянно быть самим собой.

– Доктор, ради бога, давайте лучше о мотивах!

– Вот это другое дело, – оживился каталонец. – Зачем вы приехали в Португалию? Не меньше пяти предложений. Я буду загибать пальцы!

– Последняя страна, где я жил, была маленькой и зеленой, мне нравился ее язык, я говорил на нем с удовольствием, безбожно путая падежи. Зимой я топил печь и работал у окна, а под окном, будто виноградная гроздь в снегу, краснела часовня Святой Терезы. Потом вмешалась политика, из полезного гостя я превратился в бедного родственника, мои дружбы стали истончаться, а писательские дела зачерствели. Я стал заложником своего имени, я был перед всеми виноват, мой русский акцент внушал тревогу, а равнодушие к политике раздражало. Тогда я уехал в страну, где мое происхождение всем безразлично.

– Вас преследовали? – Журавль на ширме стал оранжевым, и Радин понял, что доктор включил свет.

– Меня просто перестали замечать. Как будто шесть тысяч соотечественников разом написали мое имя на глиняных обломках.

– Если вы про остраконы, то там речь шла о десятилетней ссылке, – сухо заметил доктор. – Сколько вы уже отмотали? Четыре года?

– Я здесь не ссыльный, я – экспат. Ссыльному есть куда вернуться, а мне некуда!

– Совсем некуда? А вы поплачьте. – Тут Радин услышал жужжание и понял, что доктор включил точилку. – Вас ведь никто из вашей страны не выгонял. Вам нравится бродить по чужому саду, но вам не хочется за все это отвечать – за сорняки, за кротов, за поломанную садовую мебель. А если вернетесь домой, придется стать хозяином, и кроты будут портить ваши розы, а дождь – заливать ваше дырявое крыльцо.

– Доктор, что мы обсуждаем? Это больше похоже на лекцию, чем на терапию.

– Правда? – точилка продолжала жужжать. – На прошлых сеансах вы молчали или огрызались, как бездомный пес. Сегодня же красноречие к вам вернулось, выходит, мой метод не так уж плох.

– Что вы там точите? Вы же ничего не записываете.

– Я создаю для вас новый направляющий звук. Вжжик-вжжик! Разве вам не надоела бегущая вода?


Лиза

Никогда раньше не видела его таким несчастным. В чужой фуфайке, в резиновых шлепанцах на босу ногу, он пришел домой, сел на пол, прислонился к стене и закрыл глаза. На щеке у него горела свежая царапина, волосы свалялись в известковой пыли. В прошлом году его тоже били, потому что он делает ставки, не имея наличных.

Эти собаки в Сагунто, он прямо с ума по ним сходит, иногда мне кажется, что, дай ему волю, он сам станет железным кроликом, выскочит на трек и поведет за собой всю лающую, хрипящую стаю.

В то утро я уже знала, что деньги пропали, все, что были отложены на лондонскую школу, все до копеечки. Не знаю, как мы проведем вечер, думала я, возвращаясь с репетиции, я ведь не смогу удержаться и спрошу, а он станет смотреть своими синими глазищами, и врать, и белеть лицом, неужели ты думаешь, скажет он, а я стану ходить кругами, будто тигрица, думаю! думаю! а он замолчит и опустит голову, ешь его, грызи его кости, желтого конверта уже не вернешь.

Когда мы приехали сюда, в этот город, обшарпанный, будто изнанка занавеса, я думала, что за год к Лондону подготовлюсь, здесь ведь школа Хосе да Сильвы, и он меня взял, просто просмотрел питерскую запись и сказал приезжайте. Я полы бы мыла в студии, за лимонадом бегала бы, подошвы бы ему натирала касторкой, но он меня и так взял – и квартирной хозяйке написал рекомендацию.

Я еще туфли привезла, разной степени убитости, так он в первый день встал на колено, поставил мою ногу к себе на плечо, вывернул и на подошву посмотрел. Хорошо, сказал, сегодня сойдет, а завтра приноси пуанты, два дня в неделю мы репетируем классику.

Прошел год, я была худшей в труппе, хотя меня взяли в учебный спектакль. Пассакальи, морески с колокольчиками на рукавах, все чужое, два притопа, три прихлопа, а им весело, только дай начернить лицо и попрыгать. Другое дело гавот, там хоть что-то знакомое, Люлли, Массне, но в номер с гавотом я не попала. К тому же перед премьерой я застудила голову и целый месяц маялась мигренью и звоном в ушах.

Наш мастер поступает как дирекция Императорских театров: посторонним вход воспрещен. Школа продает только абонементы на весь сезон, но их так просто не купишь, достают по знакомству. В зале двести мест, и все заняты важными, разодетыми стариками, особенно на прогонах. Спектакли дважды в неделю за вычетом церковных праздников и каникул. Их называют учебными, на самом деле пахать надо как в настоящем театре, только денег не платят. Потом еще два года прошло, и я получила партию в восточном танце. Четыре минуты сорок секунд.