На площади Радин выкурил сигарету, глядя, как старики играют в петанк. Один из играющих показался ему похожим на Мендеша, сизый загар, твидовая кепка, он хотел окликнуть его, но понял, что ошибся. Завернуть бы сейчас под мост и распить с клошаром бутылочку, думал Радин, проходя мимо крыльца винотеки, где хозяин зажигал смоляные факелы. А еще лучше – вернуться в калабрийское лето, полное птичьего шума и озарений, в то самое лето, где я выдавал себя за двух людей сразу, а сам был кем-то третьим, прохладным и удачливым в любви.
Поговорив с консьержкой о погоде, Радин отпер дверь, зашел на кухню и сразу сел к столу. Слишком быстро я их всех полюбил, думал он, открывая тетрадь. Вечно я бросаюсь своей реальности на грудь, зачарованный новой главой или эпизодом. Это всего лишь люди, их любить совершенно не за что. Как писал один немец, комедия – это зловредные слуги, хвастливые юноши, старческая скаредность, а трагедия – это смертельные удары, отчаяние, кровосмешение, война и мятеж.
Похоже, эта история больше смахивает на комедию, от трагедии же в ней только отчаяние. Отчаяние владело Гараем, лежавшим на больничной койке, оно заставило его вынуть катетер из вены и податься неведомо куда. Отчаяние заполнило голову мальчишки, не сумевшего выплыть из холодной реки. Отчаяние выгнало Понти из виллы, издали похожей на гору сияющей соли. Отчаяние заставило кого-то убивать, как Самсон, разрушающий дом филистимлян во гневе своем, и этот кто-то ходит рядом и, скорее всего, недавно смотрел Радину прямо в лицо.
По дороге домой он купил табаку и пакет орехов, который в пекарне называли студенческим завтраком. В табачной лавке его не узнали, зато булочник подмигнул, вручил лотерейный билетик и сунул в пакет шоколадную сливу для Сантос. Заглянув в окошко консьержки, чтобы передать подарок, Радин увидел на столе почти сложенную головоломку.
– Не могу закончить верхний угол, – пожаловалась она, – похоже, мне продали бракованный экземпляр, здесь должна быть птичка, видите кончик крыла? А ее нет!
– Вижу. – Он наклонился над картинкой, изображавшей горшок с гибискусом. – Тут не хватает двух квадратиков. Может, вы их уронили?
Он вошел в чуланчик, опустился на колени и заглянул под стол, отметив, что под сломанной ножкой лежала стопка рекламных буклетов. Один из квадратиков нашелся возле ноги сеньоры, обутой в меховую туфлю, второй пропал бесследно. Сантос приложила находку куда следует и радостно воскликнула:
– Так это был шмель! Такой большой!
Поднимаясь в мансарду, Радин встретился с соседом, которого раньше не замечал, и тот кивнул ему как старому знакомому. Наверное, видел меня на галерее, подумал Радин, кивая в ответ, значит, это у них детские вещи на веревке сушатся. В лиссабонском доме со мной не здоровались, хотя мы прожили там четыре года и честно платили ясак за уборки и починки. Порту совсем другой – с виду сухой и значительный, как позвонок древнего животного, а приглядишься – у тебя уже куча знакомых, и весь квартал знает тебя по имени.
Однако уезжать все равно придется, думал он, сидя на подоконнике и глядя, как первые капли дождя падают на карниз. Варгас скоро выставит меня отсюда. Крамера искать бесполезно, он в какой-нибудь Патагонии пингвинов переворачивает. Художник умер два раза и дважды погрузился на илистое дно реки. Его однокурсник в бегах.
Радин вытряхнул из пакета остатки орехов и разложил их на подоконнике. Вот фисташка, несокрушимый орешек. Если она расскажет полиции, что Понти был убит в декабре, ей придется выкладывать всю историю до конца. Над ней будет смеяться весь город, а в Порту смеются долго и зло. Поэтому Варгас молчит.
Вот арахис, соленый от страха. За оградой виллы арахис увидел двух людей, несущих труп к обрыву, услышал всплеск, бросился к машине и удрал. Понти в мастерскую не вернулся, и стало ясно, что он убит, а тело его на дне реки. Боги над ним посмеялись, сказал арахис в больничной палате. В тот день я не понял, что он имеет в виду.
Радин очистил пару ядрышек и смахнул шелуху в пакет, где еще оставались орехи. Изумрудец вынимает и в мешочек опускает; и засеян двор большой золотою скорлупой. Будь здесь Урсула, она бы поморщилась. Но ее здесь нет. И я чертовски этому рад.
Зачем Гарай рассказал мне о женщине, волочившей мусорный мешок по траве? Затем, что он в ярости. Он преодолел свой страх, напитался веселой дерзостью, предлагал ей бежать, готов был скрываться в горах Сьерры, одна судьба у наших двух сердец, замрет мое – и твоему конец, а его отослали прочь, как бродягу. А потом подали стакан с отравой.
Он был не столько испуган, сколько разгневан. Сидя в банном халате на краю кухонного стола, он говорил о Понти без умолку, будто выплюнул войлочный комок, забивавший ему горло. В академии, сказал он, мы шли голова в голову, а потом Шандро нашел какое-то feitiço, вроде петушиного пера, и стал объектом желания, понимаешь?
Если верить Гараю, то покойный не был ни гением, ни человеком чести. Только вот верить ему не стоит. Когда я слышу, что люди искусства рассказывают о других людях искусства, то вспоминаю богемский лук для стрельбы по воробьям. Слухи об этом луке распускал Вагнер, который за что-то ненавидел Брамса: из этого лука Брамс якобы расстреливал кошек из окна своей венской квартиры. Чтобы хищно записывать в нотную тетрадь их предсмертные стоны. Вдохновлялся так, скотина.
Доменика
В тот день все пошло не так с самого утра. Сначала индеец уронил одну из картин прямо в холле, разбил плитку и саму картину попортил. Отлетела фанерная плашка, закрывавшая изнанку, и пара гвоздей закатилась неизвестно куда. Я сама виновата, не стала нанимать грузчиков, боялась, что пойдут разговоры. Велела Гараю найти фургон и припарковаться на заднем дворе, чтобы они с индейцем перетаскали все без лишнего шума.
Одна за другой картины появлялись в холле, и мне становилось все труднее на них смотреть: заскорузлые зелень и кобальт топорщились на холсте, будто куски кровельного железа. Гарай не просто подделал твою руку, он взял цвета, которые ты давно разлюбил. Что ж, Варгас это понравится, она сама говорила, что десять лет назад ты продавался как горячие каштаны в январский день.
Рамы оказались тяжелыми, даже индеец задохнулся, хотя он двухпудовый мешок с землей одной рукой поднимает. Я спросила у Гарая, где он раздобыл эту допотопную бронзу, но он только плечами пожал. Когда они закончили, я позвонила в галерею, сказала, что картины готовы к отправке, Варгас обрадовалась, промяукала, что пришлет машину не позже завтрашнего утра. Проводив Гарая, я нашла гвозди, подняла отлетевшую деревяшку и попробовала прикрепить ее на место.
Обратная сторона картины была небрежно заколочена, будто выбитое окно, на месте удара что-то светлело, и это показалось мне необычным. Я принесла с кухни хлебный нож и осторожно отщепила кусок дерева, потом еще один. Так и есть, холст был записан с обеих сторон! Я сразу вспомнила картину в Лувре, изображающую поединок Давида и Голиафа, вот только автора вспомнить не смогла. На одной стороне Давид отгибает противнику голову, вцепившись в курчавые волосы, а на другой – уже заносит меч.
Вот скупердяй, подумала я, не пожалел своих старых работ, лишь бы не тратиться на холсты. А сам две тысячи взял на материалы, бельгийский лен и прочее. Пытаясь разглядеть, что изображено на изнанке, я выломала еще одну плашку, а за ней сразу вывалилась третья – что бы этот человек ни делал, у него все держится на честном слове.
Минут через двадцать я обнажила старую работу Гарая. Холст был совершенно белым, но это был не грунт, а грубый, рельефный мазок, импасто. Тысячи шершавых, туго скрученных белых червячков, поедающих яблоко, которого нет. Свет в холле был тусклым, я сходила в столовую за лампой, поставила ее на пол и встала на колени.
Сначала я разглядела пни, едва намеченные, тянущиеся вдоль дороги, потом стену дома, сложенную из белых камней, на стене косо лежали тени больших, ветвистых деревьев. Деревьев, которые были там раньше? Некоторое время я сидела на полу, вглядываясь в изображение, неуловимое, как снежная пыль. Потом я встала, отошла к стене и посмотрела на работу издали.
Ничего нового, сказала я вслух, эйдосы деревьев, платоновский миф о тенях в пещере. Но я знала, что во мне говорит досада. Вот эту работу он использовал, чтобы не тратить деньги на холст? Хотела бы я видеть работы, которые он считает удачными! А что если дело не в экономии и оборотная сторона холста имеет особое значение, как в портрете матери Дюрера, где на изнанке – зловещий пейзаж с драконом?
Что же это, выходит, я проворонила Гарая? Я представила себе его руки, увидела, как он обтирает свои кисти бумагой, натягивает холст особыми щипчиками с плоскими губами, вбивает гвозди в подрамник, вбивает плотно, до отказа, натягивая холст, как барабанную кожу. Я пожалела о том, что оставила его без внимания. Ты же знаешь, что секс у меня в голове, в той части головы, где живет восхищение.
На мой голос из кухни пришла Мария-Лупула, вытирая руки о передник. Сначала она заворчала, увидев в коридоре разбитую плитку, но потом наклонилась поближе к холсту, заложила руки за спину и застыла.
– Тебе не нравится? – спросила я, удивленная ее долгим молчанием.
Служанка отвела глаза от картины, некрасиво сморщила лицо и ушла на кухню, бесшумно ступая в своих деревенских носках. С этой девицей я никогда не научусь разговаривать, она любит только тебя, а меня терпит, стиснув зубы. Я для нее что-то вроде тени от срубленного дерева.
Малу
я не какая-нибудь храмовница, вокруг алтаря не бегаю и пальцы ног святым не отгрызаю! просто уважаю отца Батришту и всех святых, да и как не уважать, если они то и дело свою силу показывают – взять хоть тот день, когда падрона из мертвых вернули, в тот самый день, когда я мессу заказывала
в газетах тогда писали, что желание поразить публику его убило, я все вырезки собрала, один cabra даже написал, что великий Понти довел свой перформанс до конца, и это, мол, конец акционизма, там еще было про японца, который переносил лужи ртом – из восточног