Вечером он вышел в город, собирался навестить кафе в Мирагайе, но почти сразу попал под дождь. Он все же добрался до набережной, чтобы купить новый гроссбух в алжирской лавке. Потом прихватил в энотеке бутылку амаро и направился в сторону дома, стараясь держаться крытых торговых галерей. Проходя мимо привратницкой, он увидел сердитую Сантос, она вертела ручки телевизора, по экрану бежали сизые полосы. Мастер приходил, сквозь зубы сказала консьержка, десятку взял, и хоть бы что. Сегодня наши с русскими играют, Баталья непременно забьет!
Радин долго не мог попасть ключом в замочную скважину и наконец понял, что открывает дверь длинным ключом от лиссабонской комнаты. Ключом, для которого у него, возможно, уже не было двери. Ничего, сказал он себе, сразу с вокзала зайду к ребятам из русской газеты, выпрошу аванс, заплачу за чердак хотя бы до июня.
Войдя в квартиру, он понял, что забыл закрыть окно в гостиной, дождевая вода стояла лужами на полу. Радин вытащил из кучи грязного белья полотенце, вытер пол и поставил чайник на огонь. Синее газовое пламя зашумело, и стало тепло. Он отхлебнул амаро, открыл тетрадь и написал: кленовые листья, ветер.
По дороге домой он понял, что напомнили ему эти листья: лиссабонскую демонстрацию за легализацию травы. Было зимнее утро, очень ветреное, полотнища транспарантов надувались, как паруса на фелюгах. Стоя на своем балконе, Радин видел, как один из парней положил свой «Legalize a maconha!» на парапет, достал нож и вырезал кусок ткани там, где был нарисован конопляный лист. Солнце стояло уже высоко, и черная тень от листа заметалась по стенам домов.
То, чего не должно быть, записал он в тетради. Хотел бы я увидеть все белые работы, поставить их рядом, и понять, что они означают. Забавно, что к единственной рецензии на выставку Гарая критик приложил портрет танцовщицы, а не заснеженные пни, которые так впечатлили покойного аспиранта.
Если я прав и Гарай выдал картины друга за свои, надеясь на молниеносную вспышку славы, то самой смешной в этой истории выглядит хозяйка галереи. «Мост Аррабида» провисел на железных стенах целую неделю, она смотрела на него тысячу раз и не смогла опознать достояние нации, как сказал бы Тьягу, tesouro nacional!
Теперь понятно, почему она не боится продавать золотую чешую в зеленой тине, у нее в рукаве живой джокер, которого ни с кем не спутаешь, уж он-то побьет любые козыри. Но непонятно другое: как она заставила его согласиться? Разговоры о том, что Понти испугался частного сыщика, да еще иностранца, внушают мне сомнение.
Надо было купить чего-нибудь к ужину, подумал он, оглядывая пустую кухню, выдвинул несколько ящиков и нашел пачку крекеров. Похоже, пополнять трюмы теперь незачем, хозяин сюда не вернется. Понти жив, а Кристиан мертв. Слова хозяйки галереи до сих пор горели у него на лице, будто след от оплеухи.
Ладно, сыщик из меня никакой, зато я упрямец, краснобай и прохвост. Заставил же я Варгас сбросить свою скорлупу. Понятно, что она сказала правду, чтобы от меня отвязаться, но я уверен, что дело не только в этом. Она меня немного опасается, это раз, и ей приятно было меня унизить – это два. Тьягу небось сказал ей, что я обычный чужестранец, шарлатан с поддельными визитками, вот только она сама шарлатанка и знает, что случайная встреча – самая неслучайная вещь на свете.
В дверь тихо постучали, и Радин пошел открывать дверь. На редкость веселая Сантос в желтой кофте стояла на площадке с кастрюлькой в руках:
– Телевизор заработал, стоило вам мимо пройти. Я подумала, что вы не отказались бы от сабайона. Я добавила немного коньяку!
Иван
Никогда не ставить на рыжего уиппета, третий раз плетется в хвосте, а казался таким поджарым и неудержимым, когда я смотрел на него в боксе, хозяин тоже хорош, привез дохлятину, вместо механического зайца ей мерещится миска китайской лапши. Лиза была на репетиции до вечера, получила роль и пропадала в школе, так что я выспался после бессонной ночи в порту. Эти доски мне уже снились, доски и бочки, сортировщица на складе сказала мне, что я хорош, как початок, boa como o milho, если я правильно понял.
Знала бы она, что я забыл уже, где мой початок. Игра забирает все, даже простые желания, а любовь – эту первым делом спускают с лестницы, как нищеброда, пришедшего поклянчить на ставочку.
Каждое утро я просыпался от стуков и шорохов, хотя Лиза ходила на цыпочках, чтобы меня не разбудить. Я лежал с закрытыми глазами, я и так знал, что она делает: стоит перед зеркалом в трусиках, поставив одну ногу на стул, плоская, будто лист рисовальной бумаги, и красит глаза. Зеркало висит слишком высоко, и ей приходится задирать голову. Сколько раз я обещал перевесить. Потом она крепко наматывает волосы на руку, зажав губами щепотку черных шпилек, и укладывает их в ракушку, вынимая шпильки изо рта, одну за другой.
Эта история с прыжком в воду беспокоила меня все больше, а вода в реке становилась все холоднее. Когда мы с Лизой жили на Гороховой, колонка все время ломалась, и я привык полоскаться под холодной струйкой, но тут-то будет не струйка, а свинцовая мутная толща, в нее придется уйти с головой, а потом еще выгрести под мостом незаметно и выбраться в условленном месте, где будет ждать заказчик.
Когда галеристка объяснила мне, что к чему, я задал вопрос: а чего он сам-то не прыгнет? Здоровый ведь мужик. Так ведь это перформанс, сказала она, сердито собрав и распустив свой рот-актинию, мы не можем рисковать, он должен вернуться к публике свежим и смеющимся, а не мокрой курицей, вернуться, как бог из машины, понимаете?
Я хотел ей сказать, что в античной драме бог спускался с небес, а не вылезал из-под бетонного моста, к тому же затея с переодеванием больше смахивает на какую-нибудь лисистрату с плясками, но посмотрел в раскосые глаза штази и промолчал.
До прыжка оставалось четыре дня. Наутро я еще раз забрел на мост. Река стремилась в океан, огибая лодки, стоявшие у причалов, ровно, будто прищепки на бельевой веревке. Я встретился глазами с темной водой и понял, что не выплыву. Ну и черт с ним.
Мне все равно некуда ехать, даже пешком идти некуда. Так бывает во сне, когда едешь на поезде, понемногу сходящем с рельсов, – он соскальзывает мягко, неумолимо, последние рельсы хрустят как леденцы, мокрые ветки хлещут по стеклу, а ты стоишь, взявшись за поручни, и смотришь на это, улыбающийся бесшабашный пассажир.
Под мостом хозяин киоска торговался с рыбаками, важно заложив руки в карманы, а потом тащил две тяжелые корзины – в одной горой лежали темно-розовые камарау, а в другой шевелились дурада и лула. Слепой аккордеонист, сидевший на парапете, услышал мои шаги и поднял лицо с зажмуренными глазами. Я положил в лаковый черный футляр несколько монет и услышал протяжное:
Se Deus quiser quando eu voltar do mar
Um peixe bom eu vou trazer.
Эта песня всегда напоминает мне старый фильм Бартлетта, который я смотрел с двоюродным братом раз пять, не меньше, пробираясь в кинотеатр повторного фильма по пожарной лестнице. Мы сидели на железном насесте между щитами, с которых строго смотрели красноармейцы в буденовках. Брат ушел в армию, попал во флот и утонул. Люди делятся на живых, мертвых и тех, кто в плавании. Не помню, кто это сказал, небось пифагореец какой-нибудь.
Доменика
Высадив Кристиана на бензоколонке, я проехала километров десять, развернулась и помчалась обратно, но его уже не было, парень, который заливал бензин, сказал, что он уехал в сторону центра на мебельном фургоне. Я набрала его номер раз пять и поехала домой, размышляя о нашей ссоре – она вспыхнула, будто сухая трава на пустыре, и нарушила мои спокойные, продуманные планы.
Пока ты был жив, я австрийца почти не замечала. Приходит мальчик с улыбкой куроса, запирается с тобой в студии, оттуда доносится смех, туда прислуга носит вино. Нашел себе игрушку, думала я, в прошлом году игрался с садовником, тут самшитовая аллея, здесь дорожки из речной гальки, а потом надоело – и забыл о нем.
В сентябре Кристиан сказал, что пишет о тебе книгу. Каждый день мы сидели в твоей студии, листали папки с набросками, и теперь прислуга носила вино для нас, теперь мы смеялись. В нем хранился отпечаток твоей руки, будто в мокрой глине.
Блеск белоснежной радужки, пшеничные волосы, мед и молоко, улыбка смущенного школьника – на какое-то время я попалась, примерзла, будто языком к дверной ручке.
Потом я увидела эту книгу и поняла, что ее надо уничтожить. От моей влюбленности не осталось и следа, оскорбленное доверие убило ее – так молния убивает пастуха в чистом поле. Мне было непросто улыбаться, лепить контур прежней легкости, прежней ласки, но ты ведь знаешь, я – хорошая притворщица. Зимой я придумала поездку в Коимбру, просто написала им, что привезу детям сладости.
Я уже знала, что сделаю: проведу с ним ночь в хорошей гостинице, а утром поставлю условие. Книга должна быть стерта, истреблена, обезврежена, иначе я заявлю, что Крамер преследовал меня, ворвался в мой номер и принудил меня силой. Может, придется поцарапать себе лицо или подкупить горничную, а может, и так обойдется.
От его репутации останутся одни лоскуты, книгу не опубликуют, и работу он в этой стране уже не найдет. А на свою репутацию мне наплевать, я здесь все равно не останусь.
В тот вечер я вернулась домой, припарковалась у ворот и долго сидела, не выключая мотора. Зима выдалась суровой, вдоль садовой стены похрустывали ледышки, а глицинии почернели от холода. Телефон показал один процент зарядки и тихо угас. Ключи от ворот остались у Кристиана, служанка уехала, а индеец обычно проводит вечер в городе, так что я удивилась, увидев его выходящим из служебной калитки. К тому времени я почти осушила фляжку и не стала его окликать.
Спускаясь по обледенелой лестнице, я сломала каблук. Это произошло на середине пути, некоторое время я сидела на ступеньке и била сапогом по чугунным перилам, пока не отвалился второй, а потом спустилась вниз. Сапоги сразу промокли, в левую пятку впился гвоздь, но я смотрела на огни Рибейры и шла, время от времени вынимая из сумки телефон, как будто он мог зарядиться от моей ярости.