Радин — страница 55 из 77

Зеленый и золотой! сказал он, распластывая журнал передо мной, словно мертвую птицу. Да я не возвращался к зеленому с девяносто шестого года! Это студенческие работы, которые сидят по частным коллекциям, они никак не могли попасть в галерею. Я писал свою серию адской белой смолой! Я должен там быть, даже если меня повяжут прямо на пороге этого борделя. И ты должна поехать со мной.

Когда мы вернулись в город, он сказал, что на виллу не пойдет, и вселился в мою комнатушку. Он, мол, должен вернуться неожиданно, как король, спавший тысячу лет под горой, поэтому останется на руа Катарина, где его никто не знает. Соседке я сказала, что это мой дядя, она с жалостью поглядела на синие очки, сбегала к себе и принесла нам ломоть алентежского сыра.

Жизнь в тесноте имеет свои законы. Четыре года, что мы прожили здесь с Иваном, приучили меня передвигаться по комнате особым способом: будто бы по натянутым вдоль стен канатам, мысленно расчерчивая пространство. Алехандро был слишком большим для этого дома, слишком нервным, первым делом он разбил мою синюю чашку и сказал, что не привык заваривать кофе, стоя в шкафу.

В прошлом году Иван подарил мне эту чашку и сказал, что антикварный фарфор подешевел, так как все знают, что скоро он сплавится в один большой пупырчатый ком и скатится с обожженной земли, будто мертвая оса с подоконника. И стекло сплавится, и железо, выживут только деревянные плошки! В том году у нас была самая маленькая на свете елка, величиной с мизинец, гостей не было, в доме шаром покати, но, если бы я могла вернуться туда, в декабрь две тысячи восемнадцатого, поползла бы отсюда до Владивостока, на окровавленных коленях, и я не шучу.


Радин. Среда

«В начале века писатели стали быстро умирать. Однажды так вымерли фонарщики, никто и не заметил – и шарманщики тоже пропали. Правда, писатели умирают по-другому. Они умирают, как храбрые заготовщики льда. В начале века льда по-прежнему было много, и опасные майны чернели в Неве, и длинные пилы были наточены, и лошади с санями имелись, и пешни, только вот ледники в городе были доверху набиты – искрящимся, сухим, электрическим льдом, который брался как будто бы ниоткуда. Жители думали, что так будет всегда, и спокойно смотрели, как умирают заготовщики льда».

Радин открыл дверь подвала, вынул из машины белье, вошел в квартиру, развесил одежду на галерее и поздоровался с соседкой, едва различимой через ветки плюща. Ему не терпелось записать то, что пришло в голову, пока он пробирался в толпе на жаркой руа Лапа, заполненной туристами. Он устроился на подоконнике, открыл гроссбух и удивился тому, что осталось всего четырнадцать чистых страниц.

Как раз хватит для последней главы, то есть – для развязки. Радин написал глава десятая и нарисовал личико с большим ртом и глазами, похожими на семена бадьяна. Как там сказал лейтенант Тьягу? Я буду рад выслушать ваши догадки, когда у вас появится настоящая жертва. А если у вас появится признание убийцы, то я уступлю вам свой стул, отдам значок, сложу вещи в картонную коробку и пойду домой.

В этом расследовании осталось лишь несколько темных пятен, одно из них не просто темное, а какое-то дремучее: зачем попутчик отправил меня к птицеголовой Варгас? В чем его интерес, что он расследует? И если он использовал меня в какой-то игре, то почему не выходит на связь? Уверен, сеньора Понти могла бы это объяснить, но она и на порог меня не пустит. Я ведь опасный чужак, мистификатор, пустышка.

В каком-то эпосе я читал, что пленникам прокалывали лопатку, чтобы они не могли отрастить крылья и улететь. Кто я такой, чтобы нравиться Доменике или звать Лизу с собой неведомо куда? Лопатка у меня проколота, крылья не растут, а моя нынешняя жизнь – вечное плоскодонное хождение вдоль побережья, без права выхода в открытое море. Вперед-назад с грузом пеньки!

* * *

Что я ему скажу? Радин медленно поднимался по тускло освещенной лестнице.

Я ведь даже не позвонил, чтобы отменить сеансы. Ушел и дверью хлопнул. Как он тогда сказал: ваше упрямство происходит от тревожности, тревожность – от пузырьков воздуха в крови, а пузырьки происходят от нечего делать. Если подумать, он не так уж далек от истины. Только тревожность эмигранта, живущего на дырявом русском пятаке, – это вещь особая, психоанализу неподвластная. Я всех их развратил…как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства!

С тех пор прошло два месяца, он имени-то моего не вспомнит. Скажу, что уезжал. Или скажу правду. Мне плевать на внезапные слезы и на адажио, которые превращаются в атональный вой отчаяния. Я не могу испытывать душевную боль, вот что меня убивает. Так омары ни черта не чувствуют, когда их бросают в кастрюлю с кипятком. Есть еще акула и жуткое млекопитающее под названием голый землекоп.

Он снял наушники, сунул их в карман, постучал, услышал голос доктора и вошел.

– Почему вы мокрый? – Каталонец поднял голову от книги, встал и быстро подошел к Радину. – На улице дождь?

– Да, минут десять как начался. – Радин снял куртку и хотел уже повесить ее на крючок возле двери, когда доктор размахнулся и со всей силы ударил его по щеке. Потом отошел и весело сказал:

– Теперь можем работать.

– Это еще за что? – спросил Радин, чувствуя, как кровь приливает к лицу.

– Не за что, а зачем. – Каталонец вернулся за стол и выложил блокнот. – У вас было чувство вины, оно помешало бы нашему разговору. А теперь я вижу недоумение и злость, это нам не помешает.

Радин прошел за резную ширму, снял ботинки, лег на кушетку и улыбнулся знакомому журавлю. Ни злости, ни недоумения он не испытывал. Он пришел туда, где можно не думать о текущей воде. Здесь он в безопасности, покуда доктор точит карандаши.

– Вы сказали, что я должен радоваться приходам моего жильца, – произнес он, стараясь не думать о пощечине. – Вы когда-нибудь жили в общежитии, доктор?

– Жил, но очень давно.

– У меня был сосед по комнате, который никогда не стучался. Я стучался, а он нет. А когда я предложил договориться, он рассмеялся: так ты же баб не водишь! Кончилось тем, что мы подрались, был скандал на весь кампус, и нас расселили. Так что я в некотором роде добился своего.

– Мечтаете, что вашего жильца отселит какой-нибудь небесный администратор? Ваш тот, второй входит и выходит по его собственным правилам. Для этого он пользуется бегущей водой, но это условность, как звонок в дверь, удар гонга или хохот филина.

– То есть писательское эго отделилось от меня, как Батавия от Рима? И теперь ошалевшие батавы гуляют сами по себе?

– Да что с вами сегодня. – Доктор встал и принялся ходить по кабинету. – Нет никакого писательского эго, как нет эго психоаналитика или, скажем, эго сварщика. Просто часть вашей личности, которая устала жить без дофамина или там серотонина, производит радость не химическим путем, а в некотором роде алхимическим.

– Тогда почему мне все время кажется, что я сплю и это происходит не со мной? Как будто я смотрю в чужое окно без шторы.

– Мы созданы из вещества того же, что наши сны, – сказали за ширмой, – это нужно помнить, как «Отче наш» или что там у вас читают.

– Я читаю мантры. Гате гате парагате парасамгате бодхи сваха.

– Гата что? Молитвы на чужом языке не помогают, можете понапрасну не тратить время.

– Вы как будто на меня сердитесь, – задумчиво произнес Радин. – А я думал, мы в расчете. Хотите еще разок мне врезать?

– Вы, определенно, католик. – За ширмой тихонько засмеялись. – Так и норовите подставить щеку. Тот, второй, небось дал бы мне сдачи.

– Уж не сомневайтесь. Измолотил бы вас как грушу.

– А давайте я включу воду и поговорю с ним? – вкрадчиво сказал каталонец. – У меня тут есть раковина и кран. А то с вами сегодня скучно.

– Вот как? – Радин сел на кушетке и стал нашаривать ботинки. – Мне с вами тоже не слишком весело. Ладно, я пойду, пожалуй.

– У нас еще тридцать пять оплаченных минут. Что это вы все время рветесь удрать? Бегаете по кругу, как седой бобер.

– Как кто? – Радин вышел из-за ширмы и увидел, что доктор сидит на столе, закинув ногу на ногу. Подошвы его ботинок были такими чистыми, будто он вообще не выходил из кабинета на улицу.

– А вы разве не знали? На фермах, где выращивают бобров, самых крупных гоняют палкой по кругу, чтобы они поседели от страха. Седой мех больше ценится!


Иван

Когда я встретил Кристиана на кладбище, он прочел мне свою книгу, вернее, рассказал по памяти. А я рассказал ему про синие горечавки, про дощатый причал в Тромсё, раньше-то не рассказывал, думал, что не поймет. Поначалу он каждую ночь приходил, а потом мы поссорились, и он ушел, как сквозь землю провалился.

Зато ко мне приходили другие, почти забытые, дагерротипные, в темном свечении йодистого серебра, с ними я всегда хотел поговорить, но не мог. Я сказал им, что Амундсену, когда он вернулся из экспедиции, давали самое малое шестьдесят, а ему было тридцать три, в точности как мне. Я не покрылся арктическими морщинами, но потерял прекрасную легкость маневра, которую считал несокрушимой, я струсил, я перессорился с командой, я дрейфую в зоне паковых льдов.

Кристиана я любил, жаль, что он махнул на меня рукой. Лиза тоже махнула – совершила кабриоль, или батри, или нет, антраша! как тогда, на пустыре канидрома, под крики и свист случайных зрителей. Лиза – крепкая девочка, и рука у нее тяжелая.

Перед тем как уехать, я привел ее к питерским знакомым, мы жарили стейки, пили пиво, смотрели хоккейный чемпионат, кажется, играли наши со шведами, а потом я услышал крик и нашел ее на кухне в разорванной блузке, розовую от ярости. Кричала не она, а хозяин дома, которого она ударила в лицо молотком для отбивания мяса.

Я отдал Лизе свою майку, надел куртку на голое тело, и мы ушли. На улице я спросил у нее, годится ли сегодняшний вечер для отъезда, и она кивнула. Мы завернули в интернет-кафе на Лахтинской, заказали ночные билеты на TAP, потом зашли домой за вещами и документами и поехали прямо в аэропорт.