Некоторое время они стояли на обрыве, заросшем молодыми каштанами, слушая, как шумит несущаяся к океану река, и Доменика опиралась на его плечо. Потом она вынула из сумки толстую замшевую колбаску, набитую жемчугом, и сказала, что это все, что у нее осталось: ожерелье и браслет. Она принесла это Гараю, чтобы он потерпел хотя бы до конца лета, а там она отделается от виллы и уедет куда подальше.
– Я не хотела его смерти, – сказала она, – мне нужно было заставить его замолчать. Только на один вечер. Смирить его ярость. А потом мы договорились бы. Понимаете?
Лунная тень расчертила ее лицо, и оно казалось тяжелым и прочным, будто личина римского всадника с вырезами для глаз, носа и рта.
Не дождавшись ответа, Доменика сунула замшевый сверток обратно и пошла по размытой дождем тропинке, придерживая руками подол прорезиненного плаща.
– Пойдемте дворами, – сказал Радин, догоняя блестящий плащ. – Минут за двадцать выйдем к таможне, а там вдоль причалов по прямой до остановки.
Они и вправду вышли на шоссе довольно быстро, если не считать нескольких минут блуждания в портовом лабиринте, между синими и желтыми контейнерами, и теперь женщина была в безопасности, по дороге домой.
Я провел здесь три недели, думал он, стоя с дорожной сумкой на обочине и тревожно вглядываясь в пустое шоссе, как будто ловил попутку в аэропорт. Всего три недели, театральные, жалкие, обворожительные, похожие на представление для меня одного.
Я ездил на бега, рыскал по бильярдным, одалживал котов и допрашивал балерин. И что же? Час тому назад я обмотал скотчем покойника, сунул его в мешок, а теперь жду автобуса и не испытываю ничего, кроме усталости и желания принять горячий душ.
Как сказал тогда попутчик в темном купе? «Смерть именно так и выглядит: сизая рябь на речной воде, погреба с портвейном – в ней нет ничего бесчеловечного».
Малу
тех, кто ведьмой проклят, всегда узнаешь по лицу цвета неспелых фруктов! вот такое лицо у падрона было, когда мы в квартире у танцовщицы встретились
как же, думаю, он на люди покажется, красота его сильно себя уронила, слабый стал, как монастырское тесто, а вслух говорю: и как ваша гордость все это стерпит?
а знаешь ли ты, как была сорвана парижская выставка моне? спросил падрон, тут я, понятное дело, села и особое лицо сделала, а он мне рассказал, пока пирожки с паштетом жевал, что моне нарисовал много водяных садов, а однажды взял нож и растерзал все холсты и что он, падрон, во многом с моне согласен и тоже хочет, чтобы его похоронили в бакене, чтобы на волнах качаться
вы мне зубы-то не заговаривайте! сказала я, развешивая чистые рубашки у русской в пыльном шкафу, уже вижу, что терзать ничего не станете, скажите прямо, что смирились, поразмыслили, решили хоть что-то заработать, раз уж шедевров ваших днем с огнем не сыскать – вот это правильный подход, рачительный, в хорошем южном доме и дерьмо зря не пропадает!
тут он посмотрел на меня недовольно: а ты, шмелик, не только жужжишь, но и кусаешься! однако дело в другом, тебе не понять
да знаю я, в чем дело, варгас что-то вынюхала, и падрон переживает, что узнает русская, а русскую потерять он боится пуще смерти, хотя там и смотреть не на что: ноги чаячьи, а глаза все будто к вискам завалиться норовят
зато падрону для работы аппетит и для задору увлечение! я ее подстерегла однажды во дворе и спрашиваю: у тебя с хозяином серьезно или так, ради денег? ублажи его хотя бы разок, а то – видишь кулак? не пожалею твоей лисьей мордочки
Доменика
Домой я приехала, когда солнце уже взошло, от вокзала пришлось идти вдоль реки пешком, а потом взбираться по деревянной лестнице. Одежда пахла болотом, как речная рыба, купленная на причале. Я шла, считая ступеньки, и думала о том дне, когда ты поставил свой стакан на траву и сошел по этой лестнице. Красный свитер – я еще удивилась тогда, зачем ты взял его из груды старья, предназначенной для Армии спасения.
Подойдя к воротам поселка, я наткнулась на продавца каштанов, стоявшего возле ограды со своей допотопной печкой, сторож не пустил его внутрь, и он терпеливо ждал, когда проснутся обитатели домов и их прислуга.
Я протянула старику монету, и он свернул мне кулек из желтой бумаги, похожей на страницу телефонного справочника. Каштаны были горячие, сизые от золы, я шла домой, ела каштаны и думала о том, что ни разу не видела поселка на рассвете.
Ясное дело, русский подозревал меня, вернее, не подозревал, а обвинял. Потом он стал подозревать другого человека, которого поначалу не принял в расчет. Имя этого человека он не назвал, но я и без него догадалась. Вот куда всю осень девались сыры из кладовой, вино и шоколад, я только заказывать успевала и грешила на индейца, хотя он не пьет ничего, кроме воды.
Открыв дверь, я сразу пошла на кухню, но там было пусто, на столе стоял вчерашний пирог, прикрытый полотенцем. Мария-Лупула! сказала я громко, но никто не отозвался. Я прошла в столовую, раздвинула шторы и поглядела в сад, индейца там не было, а он обычно начинает в семь утра. Сбежали? Я поднялась наверх, обошла пустые комнаты, раскаляясь все больше, но тут снизу, из города, донеслись знакомые жестяные звуки: на колокольне Клеригуш пробило восемь. Я взглянула на стенные часы и увидела, что в календарном окошке стоит карточка с красным эмалевым солнцем. Вот оно что, сегодня суббота, они до полудня не работают.
Бегом спустившись в цокольный этаж, я распахнула служанкину дверь, вошла и рывком сдернула с нее одеяло.
– Вставай и убирайся из моего дома. Ты уволена.
Мария-Лупула продолжала лежать не шевелясь, совершенно голая. Волосы почти закрывали ей лицо, но я чувствовала ее взгляд.
– Ты знала? И молчала четыре месяца?
– Да, – сказала она тихо, с какой-то странной радостью. – Я знала.
– Ах ты корова деревенская.
– Сами вы корова. – Она вскочила с кровати, и я сделала несколько шагов назад. – Хозяин был там счастлив. Он работал! А здесь что – запрется в студии и пьет, а вам и дела нет. Чуть не загубили в нем божий огонь!
Я старалась не смотреть на ее тело, но оно, казалось, занимало полкомнаты: смуглые груди качались перед моим лицом, смуглые руки сцепились на голом животе, босые ноги крепко стояли на полу.
– Кто из вас убил Кристиана?
Служанка молчала, глядя на меня косыми сливовыми глазами. Я подошла к шкафу, открыла и стала выбрасывать ее вещи на пол. Жалкие кофточки, джинсы, какие-то кружевные платки. Покончив с этим, я зашла в ванную и смахнула ее щетки и пузырьки в мусорное ведро. Потом я сняла со шкафа чемодан, сунула туда все барахло, примяла ногой и захлопнула крышку.
– Если бы не я, падрон бы там помер с голоду, – сказала она за моей спиной. – А он поправился, веселый ходил, семь больших картин нарисовал, красивых, как небесный свод.
– Каких еще картин? Что ты врешь?
Она стояла передо мной, задрав подбородок и опустив руки по швам, будто упрямый солдатик. Какое тело скрывалось под униформой, думала я, глядя на ее живот, сияющий, как морская раковина. Неудивительно, что ты пожалел ее, муж мой. Ты бы не отправил такое тело в тюрьму, в железную клетку в Сарагосе.
– Белоснежных, вот каких, – сказал она наконец. – Завтра он всем покажет, что может еще лучше прежнего. И перуанке, и журналистам, и прихлебалам этим, всем покажет. Завтра публика настоящего падрона увидит, в полной силе.
Она подошла к своему окну, похожему на иллюминатор в каюте третьего класса, открыла защелку и выглянула наружу.
– Эх, поморозит глицинию. Что же это за май такой? В Брагансе, говорят, снег выпал, так в ихней церкви стропила рухнули.
Радин. Суббота
Он ничего не расскажет Лизе. Пусть она думает, что Понти уехал, не запачкавшись золотым и зеленым, и от дверей показал всем указательный палец и мизинец, поднятые одновременно. Радин вышел из автобуса раньше времени, ему хотелось посидеть у пруда в парке Карегал и посмотреть на краснолистный клен. Парк оказался закрытым, Радин достал сигареты и устроился на скамейке у ворот, дожидаясь семи часов и размышляя о бутылке портвейна, лежавшей возле кресла.
На теле не было крови, лицо Понти казалось чистым, ни следов удушья, ни отметины от удара, ни единой царапины. Кольеретка на бутылке была белой, кто-то написал на ней простым карандашом: «Nemo me impune lacessit!» Странная надпись для подарка. Я уже видел эту бутылку на руа Пепетела. И, судя по толстому слою пыли, она стояла там довольно давно. Никто не уязвит меня безнаказанно.
Что это мне напоминает, думал Радин, оглядываясь в поисках урны, может быть, девиз футбольного клуба? Со стороны площади донесся удар колокола, потом еще шесть, но парковый сторож не появился, так что Радин решил не ждать и побрел домой.
Каково было Понти возвращаться в город, где его запросто могли извалять в дегте и перьях? Он, наверное, глаз не сомкнул все четыре часа, что поезд тащился на север. И вот на станции Ориенте в купе вваливается русский, и не клерк в куцем пиджачке, не ухарь-купец, а свой человек: писатель, циничное чудовище. Если бы он не ввалился, его стоило бы придумать. Сильное воображение создает событие!
Голод принялся терзать его, когда до дома оставалось минут двадцать, пришлось купить в киоске пакет с горячими, густо напудренными булками. Радио пересыпало легкую босса-нову, кажется, Жильберто, и курчавый продавец пританцовывал, доставая товар из бочки, под которой тлели синие угли.
Добравшись до моста, Радин вытащил булку из пакета, откусил половину, и рот его заполнился кремом. Разве минуту назад я не услышал босса-нову? Нет, показалось.
Солнце стояло в сизой дымке, бетонная арка Аррабиды казалась невесомой, будто зороастрийский мост, отделяющий мир живых от мира мертвых. Боги посмеялись над Понти, но они посмеялись и надо мной, подумал Радин, доставая вторую булку, от сладости у него ломило зубы, но голод все не унимался.
По мосту Чинвад вчера отправился тот, о ком я так много думал в эти дни, кого я считал то мертвым, то живым, то попутчиком в поезде, то хозяином дома на холме, то убийцей, то жертвой, я всегда опаздывал, пытаясь его догнать, и наконец догнал.