Радио "Москвина" — страница 11 из 22

нарекания со стороны руководства Радиокомитета. (Мой папа Лев, дипломат, наблюдая за моими свершениями, до сих пор интересуется осторожно: «Ну? Какие отзывы? Не было нареканий?»)

Однако извержение Везувия, которое грянуло после эфира, превзошло наши самые смелые ожидания. Горящая лава опустошила всю округу, тучи пепла плотно занавесили небеса. Причем роль клокочущего жерла исполнила музыкальная редакция Всесоюзного радио. Нам было вменено в преступление, что мы использовали слишком много иностранной музыки, да еще до того безвкусный замес, — тошно слушать.

— Почему? — удивлялась Жанна. — В передаче прозвучало несколько прекрасных русских песен, сочиненных Мариной: «Эскимосики гуляют по лугу, топчут рожь, пшеницу, гречку, лебеду… Дай мне мама поскорее кочергу, эскимосиков я ею прогоню… Они песню поют: ляй-ля! Эскимосики, как носит вас Земля?..» Или мелодичная по форме и философская по содержанию песня «Не наступай, пожалуйста, на ЭТО!..»???

— Все утонуло, — бросили ей гневно, — в вашем чудовищном музыкальном винегрете.

Это мне напомнило анекдот, как одного человека принимали в партию. Он говорит:

— Наверное, вы меня не примете, у меня в биографии отягчающее обстоятельство… Моя бабушка была пиратом!

— Ерунда! — отвечают, махнув рукой. — Она ведь грабила богатых и раздавала награбленное бедным.

— Но есть еще одно, — сокрушенно говорит кандидат. — У меня дедушка иудей.

— Ерунда! — тем же тоном откликаются из президиума. — В нашей стране все национальности равны. Русские, украинцы, белорусы, татары, грузины!


…А вот что у вас бабушка была пиратом…


Передачу закрыли. Жанне с Витей устроили показательную нахлобучку — «за дешевые заигрывания с несознательной частью молодежи». Старая история: сегодня ты играешь джаз, а завтра Родину продашь.

Мы даже не могли сослаться на детскую почту, потому что на этот раз пришло одно письмо от Игоря Лопухина из города Пензы:

«Здравствуй, Динка! Мне очень понравилась передача, где ты рассказывала, как ты играла в школьном спектакле „Борис Годунов“ монаха Григория. Я так хохотал, когда тебе говорил Сенька Плоткин: „Подай костыль, Григорий“. А ты его забыла в пионерской комнате! Я тоже играю у нас в драмкружке — Одеяло в „Федорином горе“ и грудного младенца, на которого садится мамаша. Танька Бакланова из шестого „А“ плюхается со всей дури на куклу, и раздается дикий вопль — это я ору из-за кулис. Жалко, что какая-то противная тетка ничего не давала тебе рассказать, постоянно перебивала и задавала свои дурацкие вопросы!»

…Но все еще долго в редакции напевали-насвистывали мою песенку, посвященную Дине Рубиной. Это песня-диалог. Один начинал:

— Не наступай, пожалуйста, на ЭТО!

Ты что, слепой? Перешагни!

Сам пожалеешь через месяц где-то,

когда зажгутся фонари!

А другой откликался:

— Да ладно, что ты в самом деле?

И хватит дергать за пальто!

Мы все равно с тобой наступим

Ну, не на ЭТО, так на ТО!

Глава 7Обычный рабочий момент

— Ох, как Маринка неудачно опустилась с небес на землю, — сочувствовали мне в редакции.

— Не надо ей было соваться в земные дела, — качали головами радийные старейшины. — Шпарила бы себе дальше про инопланетян, уже к ней привыкли, смирились, махнули рукой.

А ведь сами говорили мне:

— Если бы все были такими, как ты, никого на Земле не осталось бы, все находились бы в космосе.

До сих пор даже мои родные и близкие считают, что я интересуюсь исключительно чудесами, далекими планетами, летающими тарелками…

Мол, я устремляю свой взгляд к звездам, жду с нетерпением контакта с инопланетным разумом, а сама напоминаю древнегреческого философа Фалеса, который однажды в полночь вышел на улицу понаблюдать звездное небо и свалился в яму. Философ стал молить о помощи. Мимо шла старуха. Она посмотрела на него сверху вниз и сказала:

— Эх, Фалес, Фалес! Ты не видишь того, что под ногами, а надеешься познать то, что в небесах.

Да ничего подобного! «О жизни, о жизни, и только о ней!..» — есть такой стих Юнны Мориц. Я буквально клокотала идеями радиопередач, у меня накопилось столько потрясающих магнитофонных записей. Где бы я ни бродила, куда бы ни заглядывала, я прямо на пороге включала диктофон и приближалась к человеку с таким изумлением и восторгом, что он мгновенно открывал мне всю свою жизнь.

С юных лет микрофон служил мне проводником для осознания духовной связи с универсумом, наглядно показывая, что Божественное Творение — само совершенство, направленное неизменно к Добру. Любое случайное событие я воспринимала как уникальное проявление вселенной, которое может открыть для меня тайну жизни. Каждого человека приветствовала я как скрытого Бога, уже пробудившегося или идущего по этому пути семимильными шагами. И неосознанно исповедовала древний даосский принцип «Ветра и Потока»: куда ветер дунет, туда меня и несет.

Однажды на улице мы встретились с бывшей одноклассницей Валькой Филатовой. В школе обе мечтали стать артистками. Но я поступила на журфак и подрабатывала репортажами на радиостанции «Юность».

— А я играю в театре, — она сказала гордо. — В «Щуке» провалилась. Но с прослушки меня взяли в музыкальный театр «Скоморох». Там и балет, и пантомима, и драма, короче, театр будущего! Скандальный режиссер Юденич, слышала? Иду к нему на репетицию.

Я хотела ее только проводить, а Филатова: заходи, посидишь, посмотришь!

Валька переоделась в треники и футболку, натянула «чешки», мы вошли в зал, и она, вся трепеща, представила меня Геннадию Юденичу:

— Моя подруга, — сказала Филатова. — Корреспондент Всесоюзного радио, — и добавила своевольно: — Будет делать о нас передачу.

— Рад, — сказал Юденич — в бежевом вельветовом пиджаке, интересный такой мужик, абсолютно лысый, и мы обменялись с ним дружеским рукопожатием.

Это была репетиция «Оптимистической трагедии». На сцену высыпала гурьба актеров. Девушки, я так поняла, в том числе и моя Филатова, провожали матросов в плаванье. Они привставали на цыпочки, прикладывали к бровям руку козырьком, будто бы загораживаясь от солнца, устремляли взоры вдаль, и в глазах у них плескалось синее-синее море.

— Ты-ы, моряк, красивый сам собою, — пронзительно запели они звонкими голосами, — тебе-е от роду двадцать лет. Па-алюби меня моряк душою! Что ты скажешь мне-е в ответ?

В ответ им грянул бравый мужской хор:

— По морям!

— По волнам!

— Нынче здесь!

— Завтра там!

— Па-а морям!..

— Морям! Морям! Морям!

— Ны-ынче зде-есь.

— А завтра там!..


— Сто-оп!!! — зарычал из зала Юденич. — Ах, вы, такие-сякие, затянули волынку! Резко обрываем после каждой строки! — и запел: — «Ты-ы, моряк, красивый сам собою!» Оборвали! «Тебе-е от роду двадцать лет!» Обрыв!

— Ты-ы, моряк, красивый сам собою!!! — заголосили девушки. — Тебе-е отроду двадцать ле-ет…

— Так вас растак! — снова закричал Юденич. — Я кому говорю! Что?! Со слухом проблемы? Да-а! Таким артисткам самое место в музыкальном театре. «Ты-ы, моряк, красивый сам собою!» Молчок!

— Ты-ы, моряк, красивый сам собою!.. — певицы попытались вовремя смолкнуть, но вышло окончательно — кто в лес, кто по дрова.

Геннадий Иванович вне себя от негодования метался по залу, бурно жестикулировал, делал страшные глаза, не режиссер, а огнедышащий гейзер. Мне он страшно понравился.

— Ты-ы, моряк, уходишь в сине море! — маршировала я домой глубоко за полночь, автобусы уже не ходили. — Меня-я оставишь ты одну. А-а я бу-уду плакать и рыдать! (Молчок!) Тебя, моряк мой, вспоминать!

Дома в ночь-полночь я наизусть и в лицах исполнила все, что они репетировали, как попугай. И заводила матери моей Люсе, никому не давая уснуть, портативный катушечный «репортер», который она выпросила для меня у своих друзей на радиостанции «Юность». (Сама она к тому времени перешла на телевидение в творческое объединение документальных фильмов «Экран», комментируя это так: «То была моя радиомолодость, а теперь — наступила телезрелость!»)

Юденич меня как будто загипнотизировал, приворожил, лишил и без того не слишком блистательных мыслительных способностей. Клянусь, я торчала на всех репетициях, опьяненная темпераментом режиссера, накалом страсти и ярости, которые он обрушивал на головы зазевавшихся актеров, подстегивая, встряхивая, будоража. Время от времени Геннадий Иванович замирал, бледнел и хватался за сердце.

Если бы Юденич не был так вызывающе лыс, чисто выбрит и, в сущности, так молод — ну, сколько ему было в начале 70-х? Тридцать пять? Он бы напоминал свирепого Карабаса-Барабаса. Но театр волновался: как бы их главного режиссера «кондратий» не хватил, такое он устраивал на репитициях публичное самосожжение.

Артисты, бедолаги, взмокшие, сбегали со сцены — водички глотнуть — и вспархивали обратно. А ведь многие днем работали или учились. Валька Филатова, например, в каком-то вузе параллельно овладевала профессией бухгалтера, что удивительно — очень у нас с ней плохи были дела по математике. Нам еще в школе нравился анекдот: приходит мальчик и заявляет родителям: «У нас учительница по арифметике: „Пять плюс пять, — говорит, — будет десять. …И семь плюс три — тоже десять!!!“ Совсем с ума сошла!»

Когда мы познакомились, Геннадий Юденич ставил не только «Оптимистическую трагедию» Всеволода Вишневского, но и «Город на заре» Алексея Арбузова. Зрелище он сулил по тем временам небывалое. Бродвейский мюзикл считался идеологически чуждым советскому театру, а «Оптимистической трагедии» вообще противопоказанным. Не имея ни статуса, ни помещения, «Скоморох» в поисках жанра двигался по лезвию ножа. Ведь от того, как их воспримут в Министерстве культуры, зависела жизнь театра.

Понятно, что нервы у Геннадия Ивановича были натянуты, как струна.