— Может быть, хватит? — спросила Ольга.
Ей было в самом деле достаточно, я потом поняла. Но мы так увлеклись с Генрихом Михайловичем. Прямо оторваться не могли. Тем более он стал демонстрировать фрагменты перемещения цилиндра с иллюминаторами — извилистую траекторию полета над Хопром.
— О, как он был красив, — воспевал Генрих Михайлович свои «нормальные формы жизни». — Днище красное, розовое, голубое, синее, синее, синее — и все черное! Весь тот берег заслонил, когда приземлился. Абсолютно материальное тело — он порвал металлический трос! И оттуда подвысыпала компания сороконожек-саламандр. Креветки светящиеся — по пять метров!
— Вы с таким восторгом рассказываете! — говорю.
— А как без восторга? — воскликнул он. — Когда такой разнообразный мир!
— Можно я вас сфотографирую? — неожиданно обратился Генрих Михайлович к Ольге.
— Ни в коем случае! — ответила Ольга, перепугавшись, что на этой фотографии у нее из-за плеча будут выглядывать какие-нибудь ужасные призраки.
— Видите ли, — Силанов замялся, — я мог бы сфотографировать вас и без вас, после того, как вы уйдете. Мой фотоаппарат умеет снимать прошлое. Я это обнаружил, когда сфотографировал абсолютно пустынный берег реки, где не только людей, даже следов их пребывания не было. А на снимках получились палатки, сохнущие рыбацкие сети, часть надувной резиновой лодки, несколько автомобильных бамперов с четкими номерами… Просохшие сети давно сняли с кольев, палатки свернули, рыболовы отчалили восвояси, а берег помнит их. Так я обнаружил, что у Земли есть память. Фотографировал тополь над рекой — у него от старости обрушилась верхушка, а на снимке отчетливо, хотя и бледнее, чем все остальное, видна его бывшая ветвистая крона. Снимал траву, а на снимке проявилось из прошлого изображение дикого кабана. Снимал поляну — обычную с кустами и травкой, а на фотографии — мужские фигуры с оружием древних воинов. Вот еще — танк времен Первой мировой войны. Или — на фоне безлюдного хоперского леса — на фотографии проявились солдаты — сидящие в окопе, идущие сквозь деревья, в касках, со скатками шинелей и винтовками. Краеведы по форме каски определили, что этот солдат — ополченец чехословацкого корпуса, сформированного в здешних краях Людвигом Свободой в 1943 году.
Машина времени! — воскликнул он. Жаль, моими путешествиями правит случай. Мне пока непонятно, как попасть в определенную эпоху! Но я верю, что когда-нибудь можно будет запечатлеть любое событие, происходившее на Земле, если суметь настроиться. Даже момент зарождения жизни у нас на планете!!! Впрочем, если я сниму табуретку, на которой вы только что сидели, а потом встали и ушли, на отпечатанной фотографии вы будете сидеть как ни в чем не бывало, хотя при съемке, повторяю, вас тут уже не сидело.
…Через неделю Генрих Михайлович прислал нам конверт с фотографией. Там была четко изображена его комната и — на фоне окна — пара неясных энергетических сгустков. Судя по очертаниям, это были мы с Ольгой Мяэотс.
Глава 6Сердце — дом без границ
(Эфир от 10 апреля 1990 г. 19.05–20.00)
О, как я вдохновилась! Выходит, никто не исчезает, не уплывает, не улетает от тебя, не покидает, что меня ужасно тревожило. Меня сводили с ума пространство и время, память, погружение в гущу этого мира и воспарение над ним, душа, сознание, человеческое тело, моя чудовищная привязанность к людям и Земле, желание остановить мгновение и ненасытная жажда любви — весь этот клокочущий, бурлящий поток, сбивавший с ног и увлекавший по острому каменистому руслу.
Во мне роились страшные подозрения, что смерть, болезнь, разлуки, безоговорочная сдача на милость земного притяжения, разные «нельзя» и «невозможно», всего лишь вредные привычки, которые люди перенимают друг у друга.
Я мечтала овладеть пятью сверхъестественными способностями — божественным зрением, божественным слухом, чтением чужих мыслей, проникновением в свои и чужие прошлые жизни, а также волшебной возможностью появляться в любом месте на этой планете.
И для этого были причины. От меня навеки уезжала в Иерусалим моя золотая подруга, писатель Дина Рубина.
До дня ее отъезда, вот до того мгновенья, когда Динкин самолет из «Шереметьево» оторвался от взлетной полосы, я отказывалась верить, что она улетает навсегда. Мы с ней встречались, смеялись, ни с кем я, наверное, столько не хохотала, сколько с ней. А я со многими хохотала. Я до сих пор, встретив человека, смотрю первым делом: удастся ли мне с ним похохотать? И если да — то становлюсь ему верным товарищем и уж остаюсь им до своего последнего вздоха, даже если он спустя какое-то время впадет в хроническую ипохондрию.
Правда, по крупному счету у Динки всегда было трагическое мироощущение. Все в ней дышало трагедией — и форма, и содержание. Катастрофы вселенной лежали на ее плечах, драмы всех времен и народов терзали ей сердце, горечь встречного-поперечного ранила ее душу.
— Как подумаю, что в Индии и Пакистане люди убивают друг друга, — жаловалась Динка, — все! Эта мысль наваливается на меня ночами, душит и не дает спокойно спать.
— Вот Динка — человек! — ставил мне ее в пример мой муж Леня. — Любая неприятность — ее неприятность. А у тебя? Даже твоя неприятность — не твоя.
Леня преувеличивал. Как раз я очень страдала, что мы, наверняка, больше не увидимся с Динкой. Никто ведь из нас не разъезжал тогда по разным странам — только дипломаты ездили уговаривать друг друга не развязывать мировую ядерную войну, пока не придет пора.
А те, кто просто-напросто собирался благостно пожить в какой-нибудь другой стране, подышать иным воздухом, почувствовать, что в любой точке нашей планеты человек человеку племянник, — считался предателем своей прекрасной родины.
Мы познакомились в Москве, Дина Рубина была уже маститым писателем. «Я старый молодой писатель», — она про себя говорила. (Естественно — если человек с шестнадцати лет начал печататься в московских литературных журналах, будучи ташкентским девятиклассником!)
Она подписала мне свою книгу рассказов и повестей «Уроки музыки», изданную в Ташкенте:
«Маринке Москвиной — пока мы молоды, пока недурны собой, пока не мафия…»
(В столичном издательстве «Советский писатель» восемь лет готовились к выходу ее повести. Книга «Двойная фамилия» вышла только за несколько дней до отъезда.)
Ну, ничего, не место красит человека. Книжке «Уроки музыки» в Болгарии присудили премию. Дину Рубину очень торжественно стали зазывать на церемонию вручения. Но никто ее, конечно, не выпустил из Советского Союза.
К тому времени Динка стала москвичом, но таким, окраинным. Большой семьей — муж Боря Карафелов, живописец, сын Дима и маленькая дочка Ева, они жили в крошечной квартире обшарпанной пятиэтажки на улице Милашенкова, напротив пивзавода Будаева, этакий московский гарлем. В подъезде вечные крики, ругань, пьяные драки.
— Маринка! Сегодня мне надо было встретить на автобусной остановке моего американского переводчика, — она рассказывала. — Я убралась в квартире, принарядилась, а когда вышла из подъезда на улицу, кто-то из окна бросил в меня яйцо. И попал!
«Разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной», — сказал Владимир Набоков. Такое впечатление, что ироничный взгляд Динки вперед нее появился на свет, и, бросив этот взгляд на мир, она узрела в нем натуру. Недаром нам с ней понравился анекдот замечательного фотографа Миколы Гнисюка:
В утробе матери сидят двое близнецов. Один у другого спрашивает:
— Как ты думаешь, ТАМ есть жизнь?
— Не знаю, — отвечает второй. — ОТТУДА никто еще не возвращался.
…Когда уезжала от меня Динка в дальние страны, в теплые края, она подарила мне на прощание голову африканца, выполненную в реалистической манере в натуральную величину из терракоты.
— Еле добралась до тебя, — сказала она своим неподражаемым голосом, явившись ко мне средь бела дня, чего с ней никогда не бывало, днем она обычно работала. — Я шла по улице с этой непокрытой головой, нежно прижимая ее к груди, — рассказывала Дина, — и хотела пройти так в метро мимо контролера. Вытаскиваю из кармана проездной, а она мне говорит:
«Гражданочка! Одну минуточку! Вы вот часть тела несете, за часть тела — как вообще?..» Я говорю: «Это же скульптура!» А она — знаешь, как они это делают? — свисток в зубы и грудью на тебя: «За часть тела, — мне говорит угрожающе, — собираетесь оплачивать проезд?»
— Я отвечаю терпеливо, — рассказывала Динка, — «Поймите, это фрагмент скульптуры Родена, был такой замечательный французский скульптор, может быть, вы слышали — его выдающиеся работы „Поцелуй“, „Весна“, „Мыслитель“…» Та немного смягчилась, но говорит очень строго: «Зачем же вы ее несете тогда просто так? Ведь неприятно же смотреть! Голова без тулова?» — «А что мне с ней делать? — я спрашиваю. — Куда мне ее?» Она говорит: «Ну, в сумку положите!» Я говорю: «Вот, авоська в кармане плаща». — «Ну, в авоську положите».
— Я положила голову этого негра в авоську, и она, качаясь, поплыла со мной рядом по перрону…
Мы водрузили голову ко мне на шкаф, чтобы Саймон (так звали Динкиного африканца!) обозревал с высоты окрестности.
— Видишь, — она говорила, — какой у него высокий лоб, глаза какие выразительные. Кажется, он вобрал в себя все мастерство Родена.
— Только бы он мне на голову не свалился, — я грустно отвечала.
В то время я еще не избавилась от привычки хватать все, что любишь, — и держать в своих лапах, прижав к груди! Напрасно твердили мудрецы всех времен: «В жизни нет ничего постоянного и ничего вашего. Даже вы сами! И чем живее то, что для вас дорого, тем оно мимолетнее. Камни могут быть постоянными. Цветы не могут. А любовь — это не камень. Это цветок. И очень редкий…»
— …Ах, опостылел мне берег, берег, — вид угрожающий, рев злодейский, римские шлемы — орлы на белых скалах да чаячий писк пигмейский! Может быть, там впереди, на глади (в море открытом, а как в лагуне!), всю эту синь поместив во взгляде, можно тайком отдохнуть на шхуне?.. — пела у меня в наушниках Новелла Матвеева. Ясно было, что эта песенка прозвучит у меня в передаче, когда я буду прощаться с Динкой.