Радиостанция«Тамара» — страница 19 из 21

– Нервничают, – произнес от своего верстачка Грянник. С похмелья он обычно говорил дельные вещи. – Радист-то, который «Тамара», не пойман, вот и психуют.

Ищут, ищут, у меня весь инструмент перерыли.

– И у меня, – подтвердил Николай Иванович. – Даже тестер развинчивали.

– А у Ванюшина вообще схемы украли, – сообщил Носов. – А он говорит: «Пусть у меня башку попробуют украсть!»

– А все «Тамара», – проворчал Николай Иванович. – Скорей бы его словили. Его специально не ловят, чтобы под шумок всяких там недовольных убрать! Еще один халдей по примеру «Тамары» начал передачи, «Наташей» назвал, так его со второго захода накрыли!

– Глуп был, потому и накрыли, – припечатал Носов. – Они землю роют, не то что наши ящики… В поселке свет два раза вырубали во время передачи, чтоб не слушали!

Николай Иванович в своем углу хихикнул негромко:

– Светом они балуются. Только для другого. Ты как специалист это должен понимать.

– Я по железкам специалист, – ответил Носов.

– Ну, это же ясно как день, – пояснил Николай Иванович. – Проверяют, не автономное ли у него питание.

– Ну и что?

– А то… Если не автономное, его легко подловить, отключая кварталы или дома. – И он хмыкнул, утыкаясь в свои приборы.

– Ну и что? – снова спросил Носов.

– Я думаю, что автономное, если он не прервался… Он в это время стишки о любви читал… Ничего стишки… Серьезные.

– А говоришь, словить, – упрекнул Носов. – И сам – стишки слушаешь!

– Стишки задушевные, – вполголоса из угла молвил Николай Иванович. – Только ни к чему порядок общий нарушать. Этак каждый эфир засорит, что будет? – Но, помолчав, добавил: – Я вот тоже одну женщину обожаю… Всю жизнь… Ну и что? Я-то молчу.

– Ого! А теперь разговорился!

– Я и говорю: зараза, – пробурчал он. – Одни карточки голых баб пустились печатать, другие «Наташу» завели, и я, старый хрен, туда же… Чуть письмо не написал! Рехнулся на старости лет.

– Ну и пиши, – посоветовал Носов.

Николай Иванович покачал головой:

– Нет. Не напишу. А «Тамару», вот если бы от меня лично зависело, словил и посадил, чтобы людям голову не морочил!

– А я понял, – вставился опять Грянник, казалось, что он до сих пор и не слушал, а подремывал за своим верстачком. – Понял, – повторил он. – Что говорит «Тамара», уже неважно. Ну, то есть важно, – поправился он. – О любви всегда важно, но дело не в этом…

– А в чем? – заинтересовался Носов.

– Прошиб броню.

– Какую еще броню?

– Которая «крепка… и танки наши быстры»…

– Ты с утра бредишь? – спросил Носов.

– Нет, – встрепенулся тот и даже привстал в доказательство того, что не дремлет.

– Ну, словите, посадите, так он же свое сказал! – Это в адрес Николая Ивановича, наверно. – И все мы слушали… Внимали, да? И чего-то в нас зашевелилось, да?

Вот какая броня. – И он скорее сел, долго стоять и напрягаться с похмелья было ему невмочь. А как сел, так и погрузился в сон.

В это время прозвучал звонок на обед.

До ангара недалеко, но я запыхался, пока добежал, пролез в боковую дверь и за железным барьерчиком отыскал Горяева. Он плашмя лежал на брезентовом пологе, два молчаливых парня в белых халатах, похожие на санитаров, бинтовали ему руки и ноги.

Горяев велел встать мне у головы, и так мы беседовали, пока его всего не перебинтовали, после чего стали надевать серовато-стальной скафандр.

– Как жизнь, Аркадий? – он скосил глаза в мою сторону.

– Ничего. В отпуск ухожу.

– Куда?

– Никуда, – ответил я.

Горяев нахмурился, хотел что-то спросить, но не спросил. Тем более его отвлекли «санитары». «Не жмет, Юрий Петрович?» – это они зашнуровывали, начиная от ног, скафандр.

– Нормально, – ответил он. И мне: – А что, брат Аркадий, завтра едем в деревню, сообщили тебе?

Я сказал, что сообщили, но неизвестно, где собираться и во сколько, и кто еще едет, и что будем играть…

– Да выедем с утра, – сказал Горяев, глядя в потолок. Ему уже затягивали живот и бока. – Там и решим. Подожди, не уходи, проводи меня до кабины.

Теперь ему зашнуровали грудь, плечи, горло, и он поднялся, пробуя непривычный костюм и разминаясь. Походил на пловца из книги «Человек-амфибия».

– А это для чего?

– Для полетов, – откликнулся Горяев. – Высотный костюм. Помоги-ка мне дойти. – Он оперся на мою руку и, медленно переставляя ноги, тихо пошел к кабине, «санитары» шли позади. Он дал им знак, что не нужны. Мы поднялись по отвесным ступенькам, завернули за стеклянный матовый барьерчик, и тут я впервые увидел кресло. То самое кресло, в котором Горяев взлетит наверх. Ничего в нем особенного и не было, железное кресло, как в кабине летчика, и ручка-штурвал перед ним, и приборный отсек, фонарь над головой. Но сейчас в этом кресле сидел человек в таком же комбинезоне, что у Горяева. Лишь подойдя ближе, я с удивлением обнаружил, что этот человек – чучело, хотя все как у человека: лицо, уши, глаза и даже почему-то усы.

– Знакомься. Мой напарник! – весело представил Горяев. – Зовут Иван-Болван, а я величаю «Ванюша».

– Он чего тут делает? – Я кивнул на всякий случай манекену. А вдруг и правда положено с ним здороваться.

– Летает. Мы вместе летаем, – отвечал Горяев. – Вот скоро с самолета придется прыгать, он это сделает первый… Тоже рискует, между прочим!

Горяев засмеялся и прочел стихи, я тогда впервые их услышал:

– «У атамана была булава, а у Ивана была голова». Не слышал? Поэт Николай Панченко. Атаман рисковал булавой, а Иван рисковал – чем?

– Головой, – догадался я.

– Ну вот, – заключил Горяев. – Так что там с карточками? Тебя правда накрыли?

– Правда.

Горяев покачал головой.

– А не спрашивали – откуда?

– Не спрашивали.

– Ну, может, обойдется, – произнес задумчиво. – Им и без того неприятностей хватает… «Тамару»-то, говорят, схватили!

– Нет, – сказал почему-то я. Наверное, я хотел другое сказать, что я не верю, что этого не может быть.

– Я тоже не верю – там какая-то «Наташа» появилась… Может, спутали?

– Спутали, – сказал я.

И мы простились до субботы. Я и Ивану-Болвану на прощание кивнул, но он сидел прямо, слишком прямо, и смотрел он лишь перед собой. Ничто живое его не волновало.

Собирались выехать с утра, потом в обед, но едва поспели к вечеру. Как всегда, опоздал автобус, потом выяснилось, что баянист заболел, и стали уговаривать Толика, который в таких случаях всегда на подхвате. По обычаю, подвела и Волочаева, за ней пришлось заезжать домой, а где ее новый дом, никто толком не знал. Но зато когда собрались, когда выехали и стало ясно, что и вправду все в сборе – и вокал, и хореография, и, конечно, драма во главе с Горяевым, – когда мчались стремглав среди полей, оттаявших под первым и потому особенно желанным солнышком, которое уже склонялось, но было еще ярко, захотелось петь. С первыми аккордами неизменной в те времена «Ой, цветет калина» ожили все, зашевелились, стали подавать голоса и под конец распелись.

А вечером в деревне в клубике был концерт, проходил он на редкость гладко, и все, казалось, были довольны до той минуты, когда в сцене из «Леса» я прошу у Несчастливцева-Горяева денег взаймы, жалуюсь на нелегкую актерскую жизнь. Тут поднялся в зале подвыпивший дядька в белой полотняной кепчонке, ватнике и громко спросил:

– А вы нам про «Тамару» лучше скажите, он чего – не знает, что в колхозе жрать нечего? Дайте адрес, мы ему сами письмо накатаем!

Горяев попросил зрителей вести себя потише, и без того трудно играть.

– Ты, дружок, конечно, извини, – сказал дядька, подходя к самой сцене. – Мы же с вами соседи, знаем, что ваша жизнь не сахар… Да еще самолеты гробятся…

– Какие еще самолеты? – выкрикнули в зале, поворачивая головы к дядьке.

– Ну как же! – воскликнул дядька, размахивая руками, в одной из них была зажата цигарка, и от нее во все стороны полетели искры. – При взлете прямо, говорят, в лес упал и взорвался, да ведь все небось слыхали!

– Ничего мы не слышали, – отреагировал Горяев и попросил дядьку сесть, но того уже под руки выводили из зала. – Это недоразумение, у нас полигон, и всякие могут быть взрывы… А слухи по принципу «одна бабка сказала», это мы и правда слыхали. – Горяев даже попытался улыбнуться. Концерт продолжался, но игра уже не клеилась, так, договаривали слова и ждали, когда все закончится. И хоть оставались самые выигрышные номера с плясками и юмористическим рассказом Степанова, но Горяев попросил вести концерт Волочаеву и быстро исчез из клуба.

Он переправился на другую сторону, чтобы на попутке скорее добраться до поселка и узнать, что случилось на аэродроме.

Самолет вел Кошкин, и он сам, и экипаж – бортрадист, второй пилот, штурман, ведущий инженер и приборист – погибли. Никого из них я прежде не знал, кроме прибориста, на месте которого оказался Тахтагулов.

Понедельник день рабочий, но никто, конечно, не работал, бродили, расхаживали из угла в угол, шептались по коридорам. Вроде бы никто ничего не знал, но при этом все всё знали: и то, что полет был рядовой, на серийном самолете, никаких сложностей не предвиделось. Но, правда, какие-то параметры каких-то приборов надо было в очередной раз проверить, и кто-то, естественно, торопил, подгонял, чтобы успеть к празднику – завершить до срока план и получить премиальные.

Говорили, что и Кошкину не с руки было лететь, будто пил он напропалую у Муси всю ночь и был не в себе, да кто-то заболел, и он без охоты, но согласился. А Мусе сказал: «Погоди, я слетаю, там всего-то ничего. За бутылочкой только успеешь сбегать!» Муся вроде бы ни в какую: сегодня ты мой, никуда не полетишь!

А он вроде бы спел ей: «Первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки – а девушки потом!» И улыбался белозубо, и голубые развеселые глаза его излучали спокойствие и нежный свет. Как Муся ни удерживала, уверяя, что этот день не для полетов, он дан им для любви, Кошкин поцеловал Андрюху, завел машину и уехал…