Радиостанция«Тамара» — страница 20 из 21

Навсегда.

Как рассказывали очевидцы, самолет на взлете потерял высоту, осекся один из двигателей, врезался в недалекий лесок, проломив километровую просеку, и взорвался. А Тахтагулов сидел у приборов, в хвосте, мог бы уцелеть, но взрыв был так силен, что разметал тела на километр в округе. От кого палец или клок волос, а от многих и того не нашли, лишь планшетку да пуговицу и еще по мелочи из личных вещей.

В лаборатории было тихо, все на своих местах. Но тишина была совсем другая, никто не работал, и было понятно, что работы сегодня требовать не будут. Но и сидеть, вперясь в пустую стенку, невыносимо. Копались, погруженные в смутные мысли о бренности бытия, и лишь выходя по надобности или в курилку, коротко здоровались, отводя глаза в сторону, ни спрашивать, ни отвечать, ни тем более вести какие-то отвлеченные беседы не хотелось.

Так и дотерпели до обеда, разбрелись по углам. А после перерыва вдруг спустили от Комарова распоряжение ехать с грузовиком в лес и ломать елки, желающим, конечно. Мы с Носовым тут же подхватились, будто ждали этого приказа. Поехали, испытывая особое чувство освобождения и даже, как ни странно, радости.

В лесу было сыровато, но тепло. Быстро загрузив ветками машину, мы, несколько подростков из разных лабораторий, оборзели, как молодые щенки, выпущенные наружу: стали гоняться друг за другом, играть в чехарду, в салочки, даже в футбол, пиная консервную банку и тем подтверждая в который раз великую истину, что смерть и жизнь ходят рука об руку.

Грузовик с ветками мы свалили у ступенек клуба, и Толик, порядком засуеченный, почти не замечавший меня, торопливо объяснял, куда носить и где складывать наше добро. Мы перетащили ветки в зал, на сцену, и сразу все помещение заполнил сильный смолистый дух, от него можно было угореть.

Исчезая за занавесом, Толик вдруг обернулся, бросил мне на ходу:

– Зайди! – и исчез в недрах кулис.

Я нашел его в комнатке, где он жил, он резал на широкие полосы черный креп и вязал из него крупные банты на ветки.

– Ты кого-нибудь из них знал? – спросил он, не отрываясь от дела.

– Знал.

– Башкира?

– Да.

– У него кто остался? Семья?

– А что?

– Да так. – И после затянувшегося молчания: – Понимаешь, фотографии у него нашли, а там эта… девица из моего альбома.

– Зухра?! – воскликнул я непроизвольно, пытаясь понять, отчего же так бывает – не жена, не дети, не мать, а случайная карточка какой-то неведомой фотомодели стала последней спутницей в жизни аэродромного технаря Тахтагулова, о котором никто ничего у нас, оказывается, не знал. Или такова природа человека – любить абстрактную Тамару или условную Зухру, хоть кого-нибудь, но любить, пусть это связано с риском, с жестокой расплатой… Не перевели бы его в другое подразделение, не пришлось бы, может, и лететь, и все сложилось бы у него по-другому.

И еще такие смутные мысли: не по этой ли фотографии его опознали, собирая останки?

Толик, оставив свое занятие, сел на койку.

– Чаю хочешь? – спросил.

Я помотал головой.

– Выпить?

– Не хочу.

– Глупость ведь. – Толик обращался неизвестно к кому. – Я говорю – глупость, когда люди бесследно исчезают. Отдают себя ни за понюшку табаку… Кому это нужно, тебе? Мне? Мусе, которая сейчас в обмороке?

Он будто стряхивал с себя наваждение, может, верил, как бывало у меня в минуты несчастий, что надо только сильно захотеть и проснуться, и все, что случилось, сгинет. Вздохнув, он поднялся и сказал, помедлив:

– Завтра их привезут, ну, то, что осталось, надо подготовиться…

– А что осталось? – спросил я.

– Да, в общем, ничего. – И вдруг показал, как Горяев тогда, в первую выпивку, пальцами изображая рюмочку. – Тридцать граммов… А я, пожалуй, и напьюсь! Нет, не сегодня…

Толик ушел, а я посидел, глядя на черные куски крепа, зачем-то взял самый малый из лоскутков и сунул на память в карман. На похороны я идти не собирался, да и за работу в лесу нам полагался отгул. Вот и погуляю. Чего еще нужно для души, в которой всего-то тридцать граммов! И тех никто не видел!

О Толике, о его судьбе я узнал от Ванюшина в день, когда хоронили Горяева. Тогда, на Новодевичьем, после похорон, Ванюшин остановил какую-то частную машину и собирался было сесть, но вдруг спросил:

– Вы там бываете?

– Где?

– Ну, где мы вкалывали…

– Нет, – сказал я. – Даже в клубе, а вы?

– Иногда. По случаю.

– Как там Толик? Художник… Вы не знакомы?

Ванюшин наклонился и попросил водителя чуточку подождать.

– Толик? – переспросил он. – Который эти… Рекламы… Так его убили. А вы не слыхали?

– Нет.

– Давно. Лет десять, что ли… Но тогда много было разговоров, весь поселок гудел… – Он опять наклонился к водителю и сказал: – Сейчас, минуточку… Убили его ночью, по голове… С полсотни ударов, и мертвого, говорят, били… Но ничего не взяли, не унесли… Странная, знаете ли, история.

– А баян? – спросил я глупо.

– Нет, баян не взяли. Но вы же, наверное, знали, что он из бывших… Его и в лагерях уважали, боялись: все-таки вор в законе! В клубике-то он тихо жил, без прописки… Не полагалась. Да он, кажется, и не переживал! Так-то!

Возле Мусиного дома я замедлил шаг, даже приостановился, исполненный сомнений, нужно ли войти. Я должен был тогда войти. Сделай это, может, события бы повернулись иначе. Но мы сильны задним умом. А тогда вечная моя щепетильность и боязнь помешать взяли верх, я постоял и – ушел, хотя торопиться было некуда. Я вернулся в общежитие к Горяеву, но его не оказалось, какой-то парень объяснил, что он занят похоронами и только что побежал в клуб. Я вернулся в клуб, заглянул в комнату для репетиций и обнаружил Горяева, он крутил диск телефона, а мне кивнул, показав рукой на стул.

– Девушка, – сказал он в трубку, – нам нужен адрес Тахтагулова… У него семья?

Так, записываю.

Оторвался и сразу спросил:

– Ты его знал, да? Там грузовичок и этот, из лаборатории…

– Носов?

– Наверное. Бери адрес и езжай, он все знает.

– А что с Мусей?

– Ничего. Завтра приедет из Москвы семья Кошкина, их надо развести, чтобы, не дай бог…

– А жена разве…

– Может, и знает. Приходи к девяти, поможешь мне. Договорились? – И тут же засел снова за телефон. Я было направился к двери, но вернулся. Горяев держал трубку и выжидающе смотрел на меня.

– Что там произошло? – спросил я. – На самом деле?

Горяев, не кладя трубки, поморщился. Видать, на этот вопрос ему сегодня приходилось отвечать, и не раз.

– То и произошло, что людей нет, – бросил с досадой. – Сейчас всякие комиссии, то да се… А как немного рассеется, посидим, поговорим, ладно? – И уже вслед: – А твой Тахтагулов – отчаянный парень. Я его не знал, но отношусь с уважением.

Так и передай жене!

Грузовичок стоял, как и прежде, у подъезда. Я отдал адрес Носову, забрался в кузов, и машина поддала газу. Выехали на московское шоссе, через десяток километров свернули к одной из железнодорожных станций, проскочили переезд и свернули теперь на земляную улицу дачного поселка. В самом конце ее тормознули у домика-развалюхи. Тут, судя по всему, и жил Тахтагулов.

Ездить в семью погибшего, как и сообщать о несчастье, полагалось сослуживцам, это я знал. И хотя формально Тахтагулов к нам уже не относился, но он был наш, и надо отдать должное Комарову – не отпихнулся, не перекинул на неведомое подразделение, где числился теперь Тахтагулов, тяжкую обязанность, где нового работника не только в лицо, но по фамилии вряд ли успели запомнить.

Мы постучали в дверь и, не услышав ответа, толкнулись и вошли, она оказалась незапертой. Молодая женщина, судя по всему, жена, в байковом халате и тапочках на босу ногу, сидела за столом и кормила ребенка кашей. На нас она оглянулась, но никак не отреагировала, будто заранее знала, что мы к ней придем.

– Мы от работы, – сказал от порога Носов. – Там, значит, деньги собрали, велели передать, – и положил на столик перед женщиной конвертик, чуть помятый в кармане.

Женщина, не глядя на конверт, кивнула и опять занялась ребенком, беленьким мальчиком, не похожим на смуглого, обветренного до черноты Тахтагулова.

Носов посмотрел на него, потом обвел комнату глазами и вздохнул:

– Вы, конечно, простите, но мне поручено забрать его спецодежду, ну, которая за ним числится.

Я видел только спину женщины и волосы, схваченные в узелок. Но она вздрогнула при этих словах, как от удара, и сжалась, наклонясь еще ниже над столом. Нам она не ответила, но прикрикнула на ребенка:

– А ты чего варежку открыл? Ешь, говорят, не твою одежу берут! Отцовскую!

И от этих слов, даже еще ранее от просьбы Носова стало мне так паскудно, так муторно, что захотелось поскорей бежать на улицу. Надо было это сделать и Носова бы с собой прихватить, не было бы стыдно перед этой несчастной в ее вмиг порушенном жилище, ибо любой дом без мужика что изба без крыши, так говаривала моя соседка. И добавляла: каждый может подойти и плюнуть. Это мы, кажется, и делали, и я тоже помогал, вот что я чувствовал. А дом и так беден и неухожен, старый, еще тридцатых годов диванчик с деревянной высокой спинкой, а в нем зеркальце, старая пружинная кровать от тех же, видать, времен с никелированными шариками на железных спинках, два табурета, стол и тумбочка для посуды. Вот и все, что нажил аэродромный техник Тахтагулов в своей недолгой жизни. Не считая спецодежды, которую мы сейчас забирали.

Носов оказался настойчивей, чем я думал, ему, как выяснилось, строго-настрого приказали добыть имущество, которое числилось за лабораторией, и он, потупясь, повторил, что вещи-то эти не отцовские, а казенные, и если он их не привезет, кому-то придется доплачивать из своей зарплаты. А числятся за Тахтагуловым меховушка зимняя и меховые штаны, да унты, да шлемофон кожаный…

– Вот и машина ждет, чтобы увезти, – добавил он просительно.

– Кто велел-то? – спросил я.

Он не ответил, но не уходил, причем я лишь сейчас почувствовал, что незаметно, но очень крепко он держит за куртку меня, чтобы ненароком не выскочил, не оставил его одного. Женщина поднялась, медленно прошла мимо нас и почти сразу вернулась, держа в руках вещи. Не отдала, а швырнула на пол у наших ног. Снова медленно прошла мимо нас, одаривая своим презрением, и снова вернулась. Так трижды, а потом встала против нас и спросила: