— Спасибо, Мейсон, — сказал он. — Вы великий врач. — Но ему стало еще холоднее. Легкое покачивание плотика убаюкивало его, и сквозь желанную дремоту он думал о наступающем утре: солнце поднимается все выше, солнце пропекает его кожу, жаркое солнце сушит его одежду, море и плотик залиты жарким солнечным светом. Он уснул.
Его разбудил голос Боузли. Он услышал: «Интересно, кто бы это?» — и открыл глаза. Небо просветлело пятнами, по более светлым пятнам величаво плыли большие темные облака, одно из этих величавых темных облаков разорвалось, и в лунном свете, который полился на плотик, он увидел, что Боузли перегнулся через борт.
— Джексон! — сказал Боузли. — Хотел бы я знать, что это с ним приключилось.
— Он думал поселиться в Кении, — сказал он. — В Кении у него дела пошли бы хорошо. Он был убежден, что знает, как обращаться с туземцами.
А когда они оттолкнули Джексона от плотика, чтобы он в одиночестве мирно плыл куда-то — возможно, и к Африке, — его внимание сосредоточилось на Боузли и Мейсоне, которые, будь они час назад на берегу, наверное, подрались бы, и он поставил бы на Мейсона: Мейсон явно говорил серьезно. Плотик соскользнул в ложбину, потом вплыл в мерцающую лунную дорожку. Светло было как днем, и он смотрел на Мейсона с Боузли, и оба они ему очень нравились. Два совершенно необходимых человека. И ему очень повезло, что здесь с ним двое таких отличных людей. Он снова задремал, а когда проснулся, то услышал, как Боузли рассуждает про такси.
— Пожалуй, я снова за баранку не сяду, — говорил он. — Знаешь, я был в отеле в Галифаксе, и этот тип объяснял про пластмассы. Предприниматель. Он сказал, что после войны пластмассы выйдут на первое место. Все на свете изготовляется из пластмасс. Ну прямо все. Миллионы можно заработать, если не прозевать. Так почему бы мне не заняться пластмассами? — В холодном блеске его голос звучал громко и дружески.
— Ладно, Боу, значит, ты займешься пластмассами.
— И скоро разбогатею.
— И предложишь мне местечко, а? — Тут Мейсон переменил тему. — Я как раз подумал, Боу, что ты, пожалуй, очень верную вещь тогда сказал.
— Вот удивил! Ну, и что же я сказал?
— О том, что, когда тебе страшно, хватаешься за пустяки, за мелочи, связанные с берегом. Вот, например, — и он похлопал себя по груди, — фото моей сестренки, тут у меня под свитером. Лежало в моем сундучке. Почему я вдруг решил, что мне нужно взять это фото с собой?
— Пожалуй, я знаю, — глубокомысленно сказал Боузли.
— Так почему?
— А такие бессмыслицы делаешь, сам не зная почему. Возьми меня. У меня в ящике лежала пудреница одной дамочки. Я ее вынимал, нюхал и вспоминал про то и про это. Ну, и когда в нас врезали, я поглядел, что бы такое схватить, и знаешь, что я схватил? Эту дурацкую пудреницу.
— Дешевую штучку, которую в любой день можешь найти у Вулворта.
— Я и дамочку в любой день могу найти у Вулворта.
— Так зачем же ты ее схватил?
— Просто чтобы что-то напоминало про берег, про безопасность, понимаешь? Раз спасают такую мелочь, как пудреница, то уж ты-то поважнее, чем пудреница, вот и чувствуешь, что и тебя кто-то схватит и спасет…
— Это все чушь собачья, — сказал он резко, словно на самом деле они говорили про то, как Джина обняла его, и втолковывали ему, что просто он оказался рядом, просто напомнил ей про берег и про безопасность. — Объясняли бы вы это Чоуну, — сказал он. — Поглядели бы, поверит он или нет. Он не поверил бы. Не то сидел бы он сейчас здесь.
— Все в порядке, номер первый, — тихо сказал Мейсон.
— Конечно, все в порядке.
— Ну, Чоун знал, что ему конец, — сказал Боузли.
— Я про это и говорил.
— Человек знает, когда ему конец, — сказал Мейсон. — Внутреннее кровоизлияние, и боль, наверное, была страшная.
— Мейсон, из-за этого Чоун не сдался бы, — сказал он. — Только не Чоун. Он бы не поверил. И не сдался бы.
— Но ведь сдался же. Так почему? Вы знаете, сэр?
— Может быть, не знаю. Да, не знаю.
— Ну вот, — сказал Мейсон, и они снова подавленно смолкли.
Неподалеку на волнах болталась картонная коробка, а подальше — спасательный жилет, в котором никого не было, и три деревянных обломка. Меркли последние звезды. В смутном свете он смотрел, как ширятся границы моря. А потом, хотя все его тело затекло и окоченело, он попробовал сесть прямо, чтобы вместе с остальными двумя всматриваться в воду под светлеющим небом.
Море становилось все шире, и Боузли вдруг закричал:
— Смотрите, смотрите! Господи, господи! — Он увидел судно. Сорвав с себя бушлат, он привязал его за рукава к веслу, поднял весло и кричал, кричал… Несколько минут спустя они увидели, как прожектор на спасательном судне сигналит шлюпкам. Восходящее солнце озарило воду, а Боузли вопил и вопил.
— Все хорошо, Боузли, — сказал он. — Смотрите. Они уже близко. Все хорошо.
Когда шлюпка подошла к ним, начались трудности и плотик чуть было не перевернулся. Матросы что-то ободряюще кричали. Его подняли в шлюпку, но он уже настолько ослабел, что это оказалось нелегкой задачей. Пока шлюпка медленно возвращалась к пароходу, ни он, ни Мейсон, ни Боузли не могли отвести взгляда от плотика. Кто-то из матросов сказал, что их пароход всю ночь подбирал уцелевших: двадцать человек с корвета целы и невредимы. И вот этот теплый приют, маленький такой мирный пароходик, придвинулся совсем близко.
Когда они подошли к борту, им сбросили канаты и штормтрап.
— Как вы меня подымете по трапу? — пробормотал он.
Когда его перетащили через борт, на него накинули одеяла и в его дрожащую руку всунули кружку с чем-то горячим. Но им пришлось самим его поить. От потерн крови его лицо было землисто-белым, но он попытался благодарно улыбнуться.
— Спасибо, — прошептал он.
Высокий, костлявый, коротко остриженный врач с квадратным лицом, с крупными, умелыми и ласковыми руками сказал:
— Еще не умер, парень, а? Только чуть было не истек кровью до смерти? Согрелся теперь. Тепло и хорошо, а, парень? Щепку загнало в руку. Так, что топливо в машине кончалось. Скажите спасибо тому, кто наложил жгут. Ничего, я вас заштопал. Ну-ка, хлебните коньяку. — Потом он вытащил из кармана карандаш и, пользуясь им, как указкой, наглядно объяснил, что произошло с его рукой. — Ну, вот и все, что я сделал.
— А как Мейсон и Боузли, доктор?
— Все в порядке. Чуть-чуть поморозили ноги. И больше ничего.
— Очень хорошо. Это чудесные люди.
Вошел стюард с подносом — суп-пюре, котлета, тушеный картофель, хлеб и железо в таблетке.
— Будем кормить вас этими таблетками, пока не пополните потерю крови, — сказал врач. — Это ведь не госпитальное судно. Не то сделали бы вам переливание, и дело с концом.
— А когда мне можно будет встать?
— Сидите в постели сколько угодно. Будь вы женщиной, кровь у вас вырабатывалась бы побыстрее. Ну, а раз вы всего-навсего мужчина, то придется подождать. Так что наберитесь терпения.
— А что произойдет, если я встану прямо сейчас?
— Слабость. Головокружение. Хлопнетесь в обморок.
— Послушайте, доктор! Я же себя прекрасно чувствую.
— Вы белее простыни.
— Ну хорошо. — Он поманил врача поближе. — А кто на той койке?
— Моряк торгового флота. Страшные ожоги, — ответил врач, понизив голос.
— Может быть, мне с ним поговорить?
Врач покачал головой.
— А что это за судно?
— Почтовый пароход из Бостона. Идем за конвоями и подбираем. А, за обе щеки уписываете? Отлично.
— А ваш капитан?
— Элтон Хоуард. Вы его сразу узнаете — вымахал под потолок. Ну, а теперь попробуйте-ка поспать и всю ночь тоже. Я еще зайду. — И он ушел.
Когда он доел, на него навалился сон, и он проспал до конца дня и половину ночи, но поднявшееся волнение начало мотать пароход, и он испуганно проснулся, потому что совсем рядом раздавался чей-то голос. Он доносился с койки, на которой лежал весь в бинтах моряк торгового флота. Голос продолжал тоскливо бормотать:
— Я ждал на повороте, сынок, а тебя все не было. Пошел дальше по дороге, а тебя все не было…
Потом раздался долгий вздох. Он лежал в темноте и ждал, чтобы голос зазвучал снова. В этой жуткой тишине так нужно было услышать этот голос. Он понимал, что моряк умирает. Ему казалось, что он напряженно вслушивается, но он тревожно задремал, а потом, вздрогнув, очнулся. Ветер крепчал. В нем слышались стоны, и он был убежден, что где-то за кормой раздался молящий, полный муки вопль: «Айра… Айра Гроум… Айра Гроум…» Еще в полусне он сел на постели, дрожа и напрягая слух. Молящий его… о чем? Где бы она ни была такая, какой она была, понимает ли она, что он чувствует, как он безжалостно предан — предан собственными озарениями, предан придуманными взлетами души, верой в те мгновения молчания между ними, когда их, казалось, связывала та близость, какую большинство людей ищет и не находит всю жизнь? Молит ли она о том, чтобы он не чувствовал себя преданным? В темноте, наклоняясь к поднятым коленям, он слушал и слушал, словно верил, будто она взывает к нему, прося, чтобы он ее понял, или даже ища отпущения в его сочувствии, в его сострадании.
Да, надо просто понять, что произошло, подумал он с горечью, и это больше уже его тревожить не будет, это можно будет отбросить, как все понятое до конца. Раз и навсегда. И в темноте ему удалось сформулировать это для себя так: Джина была не в силах признать, что принадлежит Джетро Чоуну. Ее яростная гордость, вся ее сущность восставали против унизительной страсти к нему, и она терзалась и внушала себе, будто полюбила человека по имени Айра Гроум. Она очень, очень старалась — даже почти поверила, будто хочет, чтобы Чоуна убили, — и отказывалась заглянуть в собственное сердце до той последней минуты, когда Чоун попытался уйти от нее. Вот оно. Вот необходимое понимание. И если ей нужно понимание, то хорошо — он понял, все понял. Покойся с миром, Джина, — он все понял. Так почему же она преследует его и теперь? Что ей от него нужно, что еще у него осталось? Не эта ли страшная, неизбывная тоска, от которой хочется рыдать?