Радуга Фейнмана. Поиск красоты в физике и в жизни — страница 14 из 25

Подойдя поближе, мы услышали, как Марри беседует с гостем, судя по всему, из Монреаля. Марри настаивал на том, что произносить название города надо так, как это делают местные, с «н» в нос и грассируя «р».

Фейнман повернулся к Марри.

– Откуда?

– Из Монр’еаля.

– Это где такое? – спросил Фейнман. – О Монр’еале не слыхал. – Для полной красоты он усилил прононс Марри.

– Я заметил, что есть много хорошо известных городов, названия которых ты не опознаешь, – отозвался Марри.

– Рассуждая логически, это означает, что либо я – невежа, либо ты их произносишь черт-те как.

– Заблуждение, – парировал Марри. – Рассуждая логически, может быть и то, и другое. – По части точности Марри всегда был занудой.

Фейнман улыбнулся.

– Ну, предоставим другим делать выводы.

Марри хмыкнул и ушел в семинарскую комнату.

Дразнить Марри Фейнману нравилось, он в это играл. А Марри всегда обижался. Я потихоньку показал Рею Фейнмана.

– А второй кто? – спросил он.

– Марри Гелл-Мэнн.

– А, который чувак с кварками.

– Ага, чувак с кварками.

– Они всегда так друг с другом разговаривают? – спросил он.

Я пожал плечами. Они редко бывали вместе.

– Они мне напоминают моих отца с матерью, – заметил Рей.

Семинар начался, и Фейнман выкрикнул с места:

– Эй, Шварц, ты сегодня в скольких измерениях?

Эту издевку на тему дополнительных измерений, потребных струнной теории, я от Фейнмана слышал не впервые. Но она была добродушная. А это уже означало кое-что, поскольку колкости Фейнмана это качество имели не всегда. И поэтому я не чувствовал, что она показывает его подлинную позицию в отношении этого предмета. Я слегка напрягся, мы с Реем ждали. Я изготовился к драке: станут ли Фейнман с Марри воевать против Шварца вместе или все кончится их потасовкой между собой? Мне было немного неловко перед Реем – так же неловко, как бывает перед другом за перепалку родителей в его присутствии.

Шварц улыбнулся и начал разговор. Ему, казалось, все нипочем. Он даже вбросил несколько шуток. В аудитории едва ли усмехнулись. Годы спустя Шварц, забавляясь, рассказывал мне, что после того, как он стал знаменит, те же остроты вызывали взрыв хохота.

Фейнман и Марри слушали почтительно и задавали исключительно технические вопросы. Никаких глумливых комментариев.

Через несколько минут после начала я глянул на Рея. Он спал.

После лекции, за чаем и печеньем на задах аудитории, я представил Рея Фейнману. Я предупредил Рея, чтоб не вел себя слишком агрессивно. И бога ради чтобы не спрашивал ничего психологического или метафизического. Доктор запретил Фейнману метафизику, сказал я. Рей глянул на меня косо, но я был уверен, что он поведет себя хорошо. Фейнман повернулся ко мне.

– Ну что, научил ли вас этот семинар чему-нибудь полезному по этой чепуховой теории, которой вы интересовались?

– Вы хотите сказать, что всю дорогу знали, что речь о теории струн?

– Это единственная чепуховая теория, с которой возятся на этом факультете, – ответил он.

– Если эта теория – чепуховая, – спросил Рей, – зачем же вы пришли?

Фейнман осклабился.

– За печеньем.

Мы выбрались из семинарской комнаты в коридор. Тут к нам подошел гость из Монреаля – похоже, он подслушивал.

– Мне кажется, не стоит отвращать молодых людей от исследования новых теорий лишь потому, что они не приняты светилами физики, – сказал он.

Было что-то такое в его вызывающем тоне, что, как мне показалось, самое место таким людям – на митингах в Беркли[13], с речами против культурного империализма. Но Фейнману хоть бы что.

– Я и не отговариваю его работать с новым, – сказал он. После чего взглянул на меня и добавил: – Я говорю, что, чем бы ни решил заниматься, будь себе самому злейшим критиком. И не берись за дело по неправильным причинам. Не берись, если не веришь по-настоящему. Потому что если ничего не выйдет, много времени окажется потерянным впустую.

Гость отозвался:

– Ну вот я над своей теорией трудился двенадцать лет.

Фейнман спросил, что это за теория. Гость вкратце объяснил. Его уязвило, похоже, что к концу речи никто так и не впечатлился. Я чувствовал, что даже просто за вежливое слушание нам всем причиталась премия от движения «Дай дурацким теориям шанс», коего гость был, вне всяких сомнений, участником. Кажется, он и сам это учуял, потому что добавил:

– Чтобы принять Эйнштейна, сообществу физиков потребовались годы. Они годами не могут принять Шварца. Я готов к тому, что годы уйдут и на принятие меня. Это прямо комплимент. Тем слаще будет признание, когда оно придет.

Не думал я, что такие манеры Фейнман этому малому спустит, но тот, казалось, слушал внимательно. А когда гость закончил, Фейнман вежливо кивнул – будто что-то для себя извлек.

Затем он повернулся ко мне и сказал:

– Вот что я имел в виду, когда говорил о потерянном впустую времени.

Гость обиженно отошел. Рей обратился к Фейнману:

– Как такое можно говорить, чувак? Жестко это.

Я ткнул Рея локтем в бок.

Фейнман ответил:

– Вам не понравилось, как я с ним говорил? Почему же? Он хотел признания. Я дал его ему. Я признал в нем напыщенного хмыря.

Тут в коридоре показалась Хелен. Несла какую-то почту – судя по всему, Фейнману. Она показала жестом, что оставит корреспонденцию у него на столе. Он кивнул. Тут она заметила меня, позвала. Я глянул на Рея, желая взглядом сказать ему, чтобы выбирал выражения. Он ответил, тоже взглядом, дескать, ты это мне? Я нервничал оставлять Рея с Фейнманом без присмотра, но когда Хелен зовет, надо подчиняться.

Вернувшись наконец из ее кабинета, я увидел пустой коридор и Рея с немногочисленными печеньями в семинарской комнате – больше никого не осталось.

– Как все прошло? – спросил я. – Он вообще когда-нибудь теперь станет со мной разговаривать?

– Расслабься, – ответил он. И добавил: – Тебе надо дунуть.

– Рей, заткнись! – Я огляделся по сторонам – убедиться, что в поле слышимости никого нет. Я тогда еще не знал, что сам Фейнман пробовал марихуану – и даже ЛСД.

– Не волнуйся, все обошлось. Мы друганы. Слушай, ты мне никогда не говорил, что у него Нобелевская премия.

– Он тебе это сказал?

– Ага.

– Я слыхал, что он никогда об этом не говорит. Считает, что Нобелевская премия, по сути, несправедлива. И очень отвлекает. Фальшивый божок, так сказать. Рассказывал, что когда ему позвонил посреди ночи первый репортер – доложить, что Фейнман ее получил, тот ответил, чтоб репортер перезвонил в человеческое время, – и повесил трубку.

– Ну, может, он так и думает. А может, все-таки гордится. Это ж по-человечески, верно? Может, он просто перед тобой не открывался так, как передо мной.

– Вы, стало быть, теперь лучшие друганы.

– А ты знаешь, что еще он мне сказал? Он наконец объяснил мне, что вы, физики, вообще делаете – и зачем.

– Правда?

– Правда.

– И что же он сказал?

– Не-не-не, – ответил Рей. – Так легко тебе не соскочить. Сам спроси. Или еще лучше – сам разберись.

– Не строй из себя Фейнмана, – сказал я.

– Ну, мы нашли общий язык кое в чем.

На том тему и оставили. Но я решил, что так или иначе, но от Фейнмана этого добьюсь.

XIII

В 1988 году мой бывший однокашник из Беркли взялся писать текст по струнной теории, ныне ставший стандартной справочной работой для аспирантов-физиков. Он собирался закончить книгу через год, в июне 1989-го, «плюс-минус месяц». Публикации книг затягиваются, и в этом нет ничего необычного, однако эта вышла в свет только в 1998-м. Ее написание заняло одиннадцать лет – в десять с лишним раз больше запланированного. Почему? Струнная теория трудна. Бытуют знаменитые истории о том, как некогда люди вникали в теорию относительности и квантовую теорию. Но можно с уверенностью говорить, что струнную теорию никто не понимает и поныне.

Большинство новых теорий требует сама природа. Они вырастают из новых физических принципов или экспериментальных данных, нуждающихся в объяснении или приспосабливании. Струнная теория возникла другим способом. Она обнаружилась, как пенициллин, случайно. Физики-теоретики по-прежнему ищут новый физический принцип, который, судя по всему, описывает струнная теория. Физики-экспериментаторы все еще ищут практические следствия, которые можно проверить в лаборатории. Физики, изучающие эту теорию, подобны палеонтологам: они терпеливо копают и ковыряют ее – как великанский скелет неизвестного происхождения.

Все началось летом 1967 года. Марри, пока еще не получивший Нобелевскую премию, читал лекцию в «Чентро Этторе Маджорана» в Эриче на Сицилии. Он рассказывал что-то о теории S-матриц, той самой, в которой главенствовал наставник по диссертации Шварца, Джеффри Чу. Та теория так и не сработала. В аудитории находился один итальянский аспирант (тогда работавший в Израиле) по имени Габриэле Венециано. Марри, вечный классификатор и грек, обсуждал кое-какие поразительные закономерности в данных, связанных со столкновениями протонов и нейтронов. Венециано они заинтриговали. Он искал целый год, но все-таки нашел наконец простую математическую функцию, как по волшебству описывавшую эти самые закономерности. Слово «волшебство» тут не просто так: для вывода этой функции Венециано не применил никаких физических теорий – он просто обнаружил подходящую случаю математику. Еще через пару лет физики смогли предположить причину того, почему эта функция подходит. Это самое «почему» было представлено впервые в 1970 году, в работе Намбу и Сасскинда, понявших, что математическая функция Венециано происходит от некой теории, в которой моделью протонов и нейтронов является не точечная частица, а крохотная колеблющаяся струна.

Эта простая с виду идея, как выяснилось, – гораздо богаче и много труднее в применении математически, чем кто-либо мог себе тогда представить. И хотя модель устройства частиц была физической,