В словах боярина Артемия Измайлова был какой-то царственный лад.
Видно, то же почувствовали и остальные. У кого-то звякнула сабля. Раздался кашель. Паны Глинка и Плескачевский посмотрели друг на друга… И словам Артемия Измайлова как будто вторила золотая рябь волн Борисфена, вторили крики чаек и голоса птиц повсюду. Во всем этом мире была какая-то необыкновенная плавность… И мир этот за спинами бояр и рейтар был бесконечен, могуч. В нем таились какие-то библейские силы… Но где та библия берез да изумрудных полей? Всех цветов, о которых поведала Вясёлка?.. И Николаус вспомнил о своей книге — так вот же, библия и есть, наверное, и он ее владелец. А, как успел ему сообщить пан Плескачевский, разведавший кое-что сразу же, книгу хотели поднести воеводе Шеину.
Ну так он и не приехал.
Складка на лбу у Самуила Соколинского стала глубже, он перехватил поводья, и его красно-серая арабская лошадь нетерпеливо ударила копытом.
— Ругательные речи, пан Артемий Васильевич, не пристало нам слушать!
— Так говори, ваша светлость, каким речам хотел внимать, зачем нас позвал? — спросил Измайлов.
— Изволь. В замке томятся восемь ваших да сегодня ночью троих взяли наши жолнеры. Есть еще и перебежчики. Всего двадцать три человека. Так вот, пристало вам взять бы их к себе в табор, а нам вернуть наших, и пленных, и перебежчиков. А таковых у вас до семидесяти будет.
Измайлов усмехнулся и ответил так:
— Царь всея Руси Михаил Федорович, князь великий, готов не токмо двадцать трех человек принять под свое крыло, но и всех жильцов, что заперлись в крепости по глупости и забывчивости. А тогда и ваших отпустим на все четыре стороны. Иль на две: к вам али к нам, а к хану или султану да не уходят.
Самуил Соколинский дернул поводья, и арабская его лошадь заартачилась, показала зубы.
— Так вы бы их с голоду не уморили! — воскликнул он. — Слышали мы, что царь ваш не столь уж щедр на подводы с харчем, да и пороху у вас мало. Самим бы прокормиться, к чему вам пленные?
— Полноте, пан Соколинский! Это мы их от голодной смерти в крепости и спасаем, а на своей землице найдем, чем прокормиться, да и пороху у нас достаток, да жалко громить свою-то крепость. Царь Борис Годунов ладно ее поставил, ожерельем всея Руси устроил, а вы, паны, вон как обгрызли то ожерелье. Да и зубы себе поломали. Поломаете еще больше.
— Ну, сейчас вы, московиты, их себе сокрушаете, — отвечал с холодной улыбкой Соколинский.
— А ты, ваша милость, о наших зубах не беспокойся, на Руси много-то зубастых на вас найдется. Наше — отдайте и идите с миром к папе своему в Рим, к туфле приложиться поспешайте. А здесь таких-то обычаев не ищите и не думайте устанавливать. Нет, не было и не будет!
— Ну, это еще мы посмотрим, боярин! От хорошего не зарекайся!
— Да и вам бы заиками от Инрога да Волка не стать! Прощайте, паны радные!
— Мне бы и вовсе не хотелось вести с вами тут речи, — сказал пан Соколинский. — Да о страждущих у нас забота. Ведь уморите голодом по московитскому правилу, а то запытаете. Кнутованьем изведете. Московитам да татарам в плен лучше не попадайся, это всем миру известно. До ста пятидесяти пленных в одной темнице держите, ровно сельдей в бочке. Ваш царь Лютый сам заправлял в темницах, жег железом, рвал ноздри, отдавал медведю на поживу, кипятком обваривал, понуждал сына резать отцу глотку, ровно барану. И такие-то нравы лютые с тех пор в вашем царстве и установились. Овечья вера Волку — вот Голгофа русская. С блеянием на нее и идете.
— Ох, богопротивные твои речи, ваша светлость, мерзкие и возмутительные до скорби. Хватит! Мы уезжаем!
— Но о пленных…
— Да успокойся, пан радный, нету здесь пленных.
— Как так?!
— А так, что всех на Москву отправляем, такова воля царя нашего и великого князя Михаила Федоровича. Следственно, и корм там у них московский. Так что — милости просим! — крикнул со смехом всем панам боярин Артемий Измайлов и уже решительно повернул свою пегую статную лошадь.
На том переговоры и закончились. Но пан Григорий Плескачевский еще выехал вперед и приветствовал того ротмистра со смуглым порубленным лицом. Ротмистр ему откликнулся доброй улыбкой, и они о чем-то поговорили.
А Николаус направил гнедого жеребца к своему давнему приятелю, пану Любомирскому. Тот краем глаза заметил приближающегося Вржосека, но головы не поворачивал. Так-то он уже видел Николауса, еще когда выезжали из замка. Вржосек поравнялся с ним и некоторое время ехал рядом.
— Что это у тебя, пан, никак ведьмин укус в шею? — наконец негромко спросил Николаус.
И Любомирский оглянулся, широко улыбнулся.
— Ба! Пан Вржосек!
— Ну да, ты не ошибся. Как видишь, жив. Чего не скажешь о Пржыемском. Помнишь такого пана?
Лицо Любомирского приняло жалостливое выражение.
— Не шутил бы ты.
— А то что будет? — спросил Вржосек.
Любомирский отмалчивался.
— Или уже ничего и не будет? — с усмешкой спрашивал Вржосек. — Так совсем оставь рыцарское дело. Не притворяйся, пан. Легче будет.
Любомирский посмотрел на него с ненавистью и пришпорил коня, выехал вперед. Николаус ему вослед рассмеялся.
В замке Николаусу сразу велели следовать за воеводой. Они проехали мимо Соборной горы, поднялись дальше, по мосту переехали ров, миновали базилианский монастырь и остановились у воеводского дома возле ратуши с часами. Вржосеку пришлось довольно долго ждать во дворе, привязав гнедого. Он похаживал туда-сюда, глядя на цветущие сады, наблюдая полет чаек. Потом в дом пожаловал смоленский дворянин, еще позже другие люди, наконец пахолик вызвал и его. Он поднялся на высокое крыльцо, прошел внутрь и попал в просторный зал. Большие окна пропускали много света. На полу лежали ковры. На стенах висело оружие и щиты. Печь украшена была изразцами. За дубовым столом сидели пан Самуил Соколинский, дьяк Калентеенков с широким лбом и немного выступающей челюстью, ксёндз. Писарь устроился под окном за небольшим столиком с писчими принадлежностями. Рядом стоял вахмистр Суздальский с белыми волосами.
Воевода Соколинский был раздосадован. Он ударял перчатками по столу и тяжело взглядывал исподлобья на шляхтича, как будто тот и был виновен в провале переговоров.
— Прошу пана Вржосека отвечать со всей ясностью и по чести, — проговорил воевода.
— Я готов, — сказал Вржосек. — Но извольте оказать и мне подобающую честь. Не пристало шляхтичу герба Вржосек стоять, когда и писарь восседает.
Соколинский свел брови, мгновенье молчал и сделал знак рукой. Пахолик принес небольшую скамейку, и Вржосек сел.
— Итак, нам, пан Николаус Вржосек, стало известно о присвоении тобою книги, которая является достоянием сего града. На требование представить летопись ты никак не ответил. Что это значит, сударь?
— Книга, о которой говорит ваша светлость, мною вовсе не присвоена. Это воинский трофей. И я готов познакомить вас с обстоятельствами, при коих он мне достался.
— Говори.
И Николаус поведал историю обретения книги. Историю своего плена он уже рассказывал воеводе. Слушали его внимательно.
— И я не знаю, летопись ли это или какой-то иной труд, — закончил он.
Соколинский обернулся к дьяку.
— Пан Калентеенков, что тебе об этом известно?
Дьяк откашлялся.
— Известно мне, что это летопись, над которой трудились много лет смоленские книжники и изографы. И труд сей начался еще в те времена, когда град был во владении Великой Литвы, а кем начат и по чьему повелению, то не известно совсем за давностью. Но был он начат в скриптории монастыря на Смядыни Бориса и Глеба. Там обретались искусные книжники, изографы.
— Не велением ли князя Витольда? — спросил ксёндз с вытянутым сумрачным лицом и длинным тонким носом.
— То мне не ведомо, — отвечал Калентеенков, еще дальше выдвигая свою челюсть и дотрагиваясь до обширного лба. — Но я знаю, что последним владельцем после взятия его величеством королем Речи Посполитой Сигизмундом Третьим Вазой града стал иконник Петр. Его и надобно расспрашивать.
— За ним посланы люди, и сейчас мы его услышим, — ответил беловолосый Суздальский…
Но вместо Петра все услышали… услышали — да, вот, приближающийся стон в воздухе, в синем, солнечном, цветущем воздухе весны… И все умолкли и возвели очи, замерев. Ядро упало где-то в овраге по соседству. И тут же загудело другое, а там и еще сразу несколько и с разных сторон. Послышались взрывы, крики.
Самуил Соколинский в сердцах хлестнул перчатками по столу.
— Нет, они не отступятся! — воскликнул он.
И подтверждением тому был удар совсем поблизости, да такой крепкий, что на стенах задребезжали сабли и мечи. А следующий удар пришелся по коновязи, и тут же лица у всех перекосились от душераздирающего конского ржания — как будто великую бабу резали, вспарывали ей живот. Вахмистр вскочил и подбежал к окну, когда-то застекленному, а сейчас затянутому бычьим пузырем.
— Лошади! Черт возьми! Дева Мария! Иисусе!
В город все летели ядра московитов. Вахмистр поспешил вон. За ним хотели выйти и дьяк, ксёндз с белым лицом, но воевода приказал им остаться.
— Сейчас мы решим это дело, паны.
А пушечная пальба усиливалась. Да она уже была попросту невиданной. Неужели московиты получили порох и ядра? Особенно сильно били слева, со стороны Спасской горы… трудно было точно определить. Воевода старался сохранять спокойствие. Впрочем, к обстрелам-то он уже привык. Просто его все еще раздражала давешняя неудача да вот еще странное упорство этого шляхтича… похожего на еретика… да, коего ему доводилось видеть во время посольства в Рим, где того монаха и смутьяна, поддержавшего, кстати, другого вольнодумца, поляка Коперника, в тот год и сожгли на Campo dei Fiori…[257] Воевода метнул взгляд на Николауса. Нет, сейчас он не мог вспомнить имя того еретика.
Воевода сцепил пальцы, сжал губы. Как далек этот Smolenscium от Рима.
Воевода был полон решимости довести это дело о книге до конца даже в такой обстановке. Его командиры сами знали, что делать. Донесений он мог ожидать здесь. Хотя это и было опасно. Пушкари по наводке языков и переметн