— Иногда меня тянет на абстракции, — признался Косточкин. — Когда надоедает определенность тупая…
— Разве возможен абстракционизм в фотографии?
— Не знаю, — признался Косточкин, а сам подумал, что вот сейчас фотографирует вслепую, с ручной фокусировкой, и, может, что-то такое похожее и делает.
— Мне больше нравится определенность все-таки, — сказала Яна. — Так! — Она тряхнула волосами. — Но мы определенно уклонились от того времени.
— Какой это был век?
— Восемнадцатый… И отсюда капитан…
— У него странная фамилия, — проговорил Косточкин, заглядывая в карту. — Кайсанов.
— Татарская, — сказала Яна. — Но, например, первый историк Смоленска — Мурзакевич, тоже потомок татарина. Здесь скрещивались дороги Востока и Запада.
— Восток и не так-то близок, — возразил Косточкин.
— Дайте-ка мне схему, — потребовала Яна. — Ну вот. Кайсанов этот приехал набирать солдат и сразу попал на службу в церкви, что здесь стояла, увидел красавицу Наденьку, влюбился… — тут ее голос немного дрогнул, — с первого взгляда. И поехал в санях до дома ее маменьки купчихи Кубышкиной. Оцените фамилию!
— У нас завуч была Кубышкина, — сразу вспомнил Косточкин.
— Но одно дело учитель и совсем другое — купчиха. А учительницу у Эттингера наверняка звали бы Указкина.
— Или Глобусова.
— Или Пробиркина.
— Классночасова.
Они остановились перед светофором вместе с другими прохожими, и Яна замолчала. Загорались очи светофоров: желтый, красный, как будто над перекрестком выгибались быстрые мосты от одного светофора к другому, — вот это была абстракция. Или, точнее, символизация… ну, в смысле… Зеленый! Они перешли дорогу. Навстречу им попался монах с красноватым тонким носом, с брезентовым рюкзаком на плече.
Яна оглянулась на него и засмеялась, прикладывая кисть в перчатке к губам. Косточкин смотрел на нее вопросительно.
— Строка в лыко, — сказала она, оглядываясь на монаха. — Прям того монаха с «Утра в Венеции» напомнил. Ты замечал, что как только возьмешься за какую-нибудь нитку — красную или синюю, — так и всюду она пойдет? Ну, как у Джармуша в «Сломанных цветах» — розовый цвет? Там… э-э… красные чернила, розовый бензобак, да? Что еще? Розовый халат… Обожаю индифферентного Мюррея! Так. Но, значит, мы с вами на линии. На линии Эттингера.
— Я читал про него, что он тут родился, а умер в Питере. Но, может, жил в Венеции? — предположил Косточкин.
— Ума не приложу, — ответила Яна. — Но при чем здесь вообще Венеция?.. А, вот. У меня же с утра или со вчерашнего дня крутилось, я и хотела про даймона-то… «Мой час!» Есть такой стих про Венецию: «Вновь голуби…»
Они обошли лужу со снегом и льдом.
— И там: «Вновь голуби на площади Сан-Марко. / Как тихо, как пустынно здесь сейчас. / В тени прохладной рифмы жгутся жарко…» И рефрен: «Мой час! Мой час!»
Справа тянулась темная сырая крепостная стена.
— И особенно мне нравится про небо, которое он сравнивает с подсвечником и трилистником, то синим, то волшебно-золотым… «Что я ему? Я чувствую: он мой. / Я чувствую, я ведаю сейчас, / Огнепоклонник или ненавистник, — Мой час! Мой час! // Вот башня взмыла с львиною отвагой…» И тэ дэ. Жалко, уже все не помню. Но там этот напор классный и рефрен: «Мой час! Мой час!»
— Хм, этот рефрен мне вдруг напомнил одну вещь у… У-у-у… Такой блюз замысловатый. У кого же это?.. Какие-то старперы. Из кумиров родителей… Мой час… Мой час… Хм. — Косточкин постукивал по сумке.
Девушка посмотрела на него, приложив палец к губам.
— Да?.. Интере-э-сно, — протянула она. — Не припомню, правда… Но что-то уже и впрямь вертится. Так кто же?
Косточкин хлопнул себя по лбу.
— «Лед Зеппелин»!
— Вот как?
— Точно. Именно про них я и подумал сразу. И сейчас даже скажу, какая это вещь… «Мой час… Мой час…» Па-па-па, та-та-та, «Мой час…» Только не рефрен голосом, а повторение риффа. И это, кажется, песенка про наводнение. Ну-ка!
Он достал мобильный и вышел в сеть, запросил: «Лед Зеппелин», наводнение.
— Да, вот: четвертый альбом. И вещь эта — «When The Levee Breaks», — проговорил Косточкин. — «Когда плотина прорвется». А рефрен голосом там тоже есть в конце: «going down… going down… going down…» Иду, иду…
— Мой час, мой час… Наверное, украли у Ницше. Ты его любишь?
— Смотря что… — туманно отвечал Косточкин, не читавший вообще ничего у Ницше, снова кляня фотографию — это она отнимала у него все время, вот потому-то все фотографы невежды, ну по крайней мере те, с кем ему довелось знаться.
— Мне философия его, естественно, непонятна. А стихи и музыку — люблю.
— В смысле? — осторожно спросил Косточкин.
Она быстро взглянула на него и льдисто засмеялась, да взгляд ее глаз был серебрист и смех таков же, как будто льдинки звенели, тонкие, тончайшие.
— Ты, наверное, думаешь, что упустил такую группу или крутого рокера, Фэ Ницше? Ведь сейчас об этом и думаешь, да?
— Нет, — сказал Косточкин, понимая, что на самом деле происходит что-то в высшей степени необыкновенное. Действительность явно искажается или, наоборот, приходит в себя и только такой и должна быть.
— Ницше писал музыку, — сжалилась над ним Яна.
— Молодец, — ответил спокойно Косточкин.
И Яна рассмеялась.
— Ты любишь старперский рок? — спросил Косточкин.
Она сморщила нос и ответила, отрицательно качая головой:
— Нет. А ты?
— Нет.
Они посмотрели друг на друга и засмеялись.
— Но… — протянула Яна.
— Да… — отозвался Косточкин, — вот именно… Просто у меня родители фанаты Джаггера и прочей камарильи. Пришлось и всех этих старперов усвоить. А сейчас мне нравятся «Зе Верве», туареги «Пустынные»… А что любишь ты?
— Я?.. Ну-у… «Мюм» из Исландии… «Шнайдер ТМ», ну, конечно, Брайана Ино.
— Электроника? Эмбиент?.. — Косточкин не мог скрыть разочарования.
Яна внимательно на него поглядела.
— Что не так?..
— Да нет…
Яна улыбнулась.
— Как будто вам змею гремучую в двадцать жал двухметроворостую подсунули.
— Ну это как… фотошоп сплошной.
— Интересное сравнение.
— Хотя сразу «Сияние» вспоминается… Или «Заводной апельсин»… Кстати, у меня был один приятель, оторва, любитель классики, даже меня пытался приобщить.
— И как?
— Не отделаться от старой шутки про похороны очередного генсека.
— А мне вот музыка Ницше нравится. Или Чюрлениса.
— Тоже философ?
— Кто? Чюрленис? — изумленно спросила Яна.
— Да, — ответил, оробев, Косточкин.
— Философ, — сказала Яна, чуть нахмурившись. — Философ цвета. Еще и музыки. Как и музыкант цвета… А вы, москвичи, странные, — не удержалась она от реплики.
— Я бы уточнил: фотографы, — ответил со вздохом Косточкин.
— Стоп, — сказала Яна, оглядываясь. — Вот где-то примерно здесь и был дом купца Кубышкина. — Она сверилась со схемой.
— Эта фамилия, как реактивная ракета… точнее, кротовый ход в пространстве-времени, — заметил Косточкин. — От Брайана Ино к Кубышкину.
Яна взглянула на него и азартно ответила, что тем-то ей и нравится эмбиент и вообще хорошая электроника: это музыка времени, в ней оно пульсирует. Косточкин напомнил, что в субмарине-то звучала старперская «Желтая подлодка».
— Ну, это уже сестренкины причуды, то есть племянницы… А ее папенька только старый рок-н-ролл и почитает за музыку.
— Не мог бы и подумать, что он входил в клуб этот… Охлопьева.
— Здесь — поворот на сто восемьдесят, — сказала Яна. — И бодро назад.
— Как назад? — испугался Косточкин.
— Так на схеме… не знаю.
— Петля… Кайсанова?.. Надеюсь, не суицид? Или «царская милость»?
— Как герой может погибнуть в самом начале?
Они повернули обратно и снова пошли вдоль стены к несуществующим Днепровским воротам, но уже по другой стороне дороги. Яна говорила, что да, Стас был вхож в этот клуб, его туда привел сокурсник, сын Охлопьева, который был отчислен на третьем курсе из-за выявившейся шизофрении. Все было прекрасно. Стас у них отвечал за польский вопрос, делал доклады по Мицкевичу, Чеславу Милошу… Он знает польский и стихи читал по-польски, а потом перевод. Это очень ценилось толедцами.
— Теперь поворот на Большую Советскую и вверх на санях с кучером Кубышкиных, — объявила Яна, и они пошли вверх по шумной улице.
Слева в тумане плыла громада собора с серыми куполами и золотыми луковицами. Внизу темнела фигура Кутузова. Косточкин любил фотографировать памятники. Наведя объектив, он сделал пару кадров и сказал, что коллекционирует памятники… в них есть какая-то тайная жизнь.
— Как в «Каменном госте», — ответила Яна.
— Или в «Нильсе и гусях», — сказал Косточкин.
— Мультфильм смотрели? — поинтересовалась Яна.
Косточкин ответил, что и мультик, конечно, но, наверное, и книжку читал…
— Или родичи читали, — добавил он. — У меня сложилось впечатление, что вообще-то Аркадий Сергеевич… недолюбливает поляков.
Яна кивнула.
— О, да. Это его пунктик. И выскочил он чертиком из табакерки.
— Как?
— А вот так. Приехал один наш дальний родственник из Вроцлава, на беду очень хороший гитарист, рыжий Патрик, профессиональный музыкант, как и жена Охлопьева… — Яна посмотрела на Косточкина и озадаченно проговорила: — Но… это уже в некотором роде семейные дела?..
Она как будто спрашивала. Косточкин коснулся двумя пальцами козырька своей итальянки, мол, понимаю и не настаиваю.
— И вообще это какие-то не те разговоры, — сказала она. — Ведь мы на линии Эттингера? Федора Андреевича фон Эттингера? И его романа «Башня Веселуха». Кстати, вы знаете полное название?.. А оно такое: «Башня Веселуха, или Смоленск и жители его двести тридцать лет назад». И такого названия вы больше не найдете в мировой литературе. Оно — живет во времени. Изначально лет было меньше: «…и жители его шестьдесят лет назад». То есть столько было лет, когда в Санкт-Петербурге книгу впервые напечатали. И уже вон сколько прошло.