— О чем там вообще речь? — спросил Косточкин.
— Как о чем? — удивилась Яна. — О любви. И чертовщине в башне Веселухе.
— Куда же мы пойдем? Назад?
— Нет, — возразила Яна. — Предлагаю идти навстречу героям. По схеме маршрут заканчивается в Никольских воротах. Мы их сейчас пройдем и двинемся против часовой стрелки. Это интереснее, чем возвращаться тем же путем. Переиначим немного Эттингера?
— Переиначим, — легко согласился Косточкин. — Назад, в прошлое.
В это время заиграла горько-сладкая музычка, но он даже не взглянул на дисплей. А на вопросительный взгляд Яны лишь махнул рукой.
Перед КПП солдат орудовал лопатой. Косточкин его сфотографировал и тут же пожалел об этом. Вдруг дверь домика открылась, и вышел прапорщик, невысокий, ушастый, рыжеватый, с пузом, подпоясанным портупеей, с дымящейся кружкой.
— Молодой человек! — рявкнул он. — Сюда подойдите на минутку.
Он поманил Косточкина широкой кистью.
— Зачем? — спросил Косточкин.
— О боже, — пробормотала Яна.
— Я говорю, сюда подойдите, — повторил прапорщик.
— Не вижу причин… — начал Косточкин.
Но Яна уже направилась к крыльцу. Пошел и он следом.
Прапорщик взглянул на девушку и даже слегка кивнул ей, изображая учтивость, а потом сурово посмотрел на Косточкина, прихлебнул из кружки и спросил:
— Могу я поинтересоваться, что и зачем вы снимали?
— А, собственно… — начал Косточкин.
— Снег и лопату, — тут же перебила его Яна. — Весенние работы. Нам необходим снимок по такой теме. Тема уборки улиц.
Прапорщик щурил глаза в рыжих ресницах, обрабатывая в своей базе данных полученную информацию. Косточкин кивнул. Губастый солдат в шапке с опущенными ушами и красноватым носом, перестав орудовать лопатой, слушал, разглядывая прохожих.
— Зачем необходимо? — наконец спросил прапорщик.
— Для микростока. Сейчас спрос именно по этой теме. Весна на носу, — говорила Яна с ласковостью.
Прапорщик слушал ее, уже не изображая ничего, а на самом деле с удовольствием. И сильнее щурился.
— А-а, м-м, понятно, понятненько… А то, знаете, по нынешним временам… Но все же лучше эту тему поискать на гражданке, есть же дворники.
— Почти перевелись! — воскликнула Яна. — После ужесточения миграционной политики.
Прапорщик заулыбался, довольно закивал.
— Ну это… да-а…
— Вот только у вас живого и нашли.
— А я не дворник, — сказал баском солдат. — Зачем гнать пургу?
Прапорщик вскинул светлые брови.
— Максимов!
— Не, ну а чё, товарищ прапорщик?
Прапорщик кивнул.
— Это не работа, а служба.
— Ну что ж, успешной службы! — воскликнула Яна и помахала прапорщику и солдатику рукой.
Прапорщик улыбнулся и приподнял кружку. Яна с Косточкиным пошли дальше, слыша позади негромкий вопрос про микросток — и ответ: «Да фотобанк, товарищ прапорщик».
— У тебя талант разруливать стычки эти с бойцами невидимого фронта, — заметил Косточкин.
— А ты уже готов был о правах человека побеседовать? На статьи Конституции ссылаться? Не надо, Павел, — попросила Яна. — Здесь это не работает.
— Ну и пусть не работает, — с внезапной беспечностью сказал Косточкин. — Пусть кричат: уродина… А она мне нравится… тра-ля-ля-ля-ля… Еще пару недель, и я совсем здесь освоюсь.
— Ты приезжал на три дня? — спросила Яна.
— Да. И мне кажется, что не вырулю из этого лабиринта.
— О, даже лабиринта?
— Ну, что-то типа того.
— Это тебя увлек даймон города… На него и охотился герой того блюза… стихотворения Ницше. Вообще, кто-то умный говорил, что тем и отличается город от деревни или села. Присутствием даймона. Лучше сказать, гения или души. И это, Павел, не лабиринт, а самая настоящая линия. — С этими словами девушка встала на бордюр и пошла по нему, балансируя и раскинув руки.
Косточкин успел ее сфотографировать, досадуя, что делает это вслепую. Хотя ведь на пленочном фотоаппарате все так и было. Видоискатель же ловит изображение? Ну и все, а видеть на дисплее и ни к чему. Но кто знает, что там получается после ударного полета.
Яна рассказывала о линии — то, что ей удалось понять из рассуждений Охлопьева. Есть линия живописная, есть органическая, природная, и есть абстрактная. Когда все три соединяются, вот тогда-то все и начинается, и пешеход скользит по ней, как серфингист по волне. В Тибете были лун-гом-па, скороходы, носившие известия по редким селениям, они были мастерами линии. На линии им не страшны ни морозы, ни ветры. Линия доступна лишь вдохновению. В каждом городе они есть. Попасть на линию — настоящее приключение. Линия пронзает пласты времени, а не только пространство.
— Я сразу и почувствовал себя таким… конькобежцем, — сказал Косточкин. — Сначала думал, что это произошло, как в башне ударился головой. Но теперь думаю, что раньше… при повороте под часами в первый день. Или еще раньше, когда перешел вал… Так это вообще находка для фотографа! Если бы еще научиться делать линейные фотографии…
Они вошли в Никольские ворота, обогнули с внешней стороны синагогу среди лиственниц и двинулись по снежной тропинке, вьющейся между кучками собачьего дерьма, вдоль стены с башнями.
— Это место оккупировали собачники, — уточнила Яна. — А куда им еще деваться?
— Хорошо еще, что не разводят слонов.
— Нет, — сказала Яна, — видимо, линия уже прерывается, если мы это замечаем…
— Я думаю, что во времена Эттингера здесь было еще хуже: выпас коров и лошадей. Еще и коз. Козьи отары бродили.
— О, прогресс налицо. Это бодрит. Летим дальше.
Они прошли вдоль стены, повернули у круглой башни и двинулись дальше. Здесь перед стеной росли мощные древние тополя с морщинистой корой. В них было что-то слоновье.
Тропинка в одном месте обрывалась вниз. Косточкин проскочил вперед и, обернувшись, подал ей руку. Стена молчала своими красными кирпичами, мокрыми, словно вспотевшими. Башню впереди скрадывал туман.
— А это вот Орел, — сказала Яна, вытягивая руку.
— Та башня, где я кувыркнулся?.. Значит, Веселуха.
Яна улыбнулась.
— Ну да, ты уже знаешь лучше ее.
— Боль — тоже наука, — с мудрым видом объявил Косточкин.
Яна хмыкнула.
— Но это правда, — сказала она.
Они подошли к краю оврага. Здесь был обрыв. Овраг был узок, но глубок. Серели снега. Ольха чернела в тумане шишечками.
— В этом тумане и вправду чувствуешь себя… каким-нибудь Нильсом с гусями, — сказал Косточкин.
— Да! — отозвалась Яна. — Пойдем на башню?
— Конечно, — сказал Косточкин.
И, обойдя круглую башню, они пролезли в пролом в стене.
45. Темница
Снова и снова Николаус вспоминал то солнечное благоухающее утро, щелканье соловья, зелень травы, упрямый звон сабель, захлебывающийся голос Вясёлки. И ему казалось, что в тот же миг, как услышал ее, увидел широко раскрытые глаза, косу, упавшую на лицо поверженного Плескачевского, — в тот миг он и сам испытал тьму и хлад гибели. Он смотрел, не веря глазам своим, слушал — и ничего не понимал. Как же так?.. И затем она возвела на него глаза, полные слез, темного горя, в котором уже вспыхивали искорки ненависти.
Происшествие быстро стало известно воеводам, хотя Николаус так и не смог в доме Плескачевских сказать об этом, когда вернулся. Он молча начал собираться. Пани Елена недоуменно и встревоженно на него глядела. На вопрос о воде он ничего не ответил.
— Пан Николаус, что с тобой?.. Где Александр?.. Он едет?
Николаус обернулся к пани Елене и молча опустился на одно колено, склонив голову. Потом встал и быстро вышел. Не взял он и гнедого. Уходил по улице не тем путем, каким когда-то приехал в сопровождении Савелия. Тащил за спиной мешок с вещами, но многое ему пришлось оставить. Шахматную доску с фигурками, впрочем, он сразу взял. И книгу.
Возвращаться тем же путем не было необходимости, теперь он знал лучше улицы города и решил пройти верхом, не спускаясь к Королевским воротам с Одигитрией.
…Но еще он не успел дошагать до места первого своего квартирования, как его нагнали посыльные воевод; по их требованию он отправился к ратуше, а оттуда после допроса Вржосека отвели в темницу. Это была старая изба под соборной горой. Истинную причину поединка Вржосек, конечно, не назвал, и это сочли отягчающим обстоятельством. Вспыльчивый и резкий Воеводский хотел тут же казнить Вржосека, но Соколинский настоял на более тщательном расследовании этого убийства.
Вржосек мог бы возразить, что это был открытый поединок, но промолчал. На него напала полная апатия. Ему было все равно. Его жизнь здесь теряла смысл. Да в любом другом месте.
И потянулись дни в полутемной избе, однообразные, голодные. Рана на плече ссохлась, быстро заживала.
Здесь томились еще несколько человек, но не пленные московиты, тех держали в подземелье в валу где-то возле южных башен, они надобны были для обмена; а в этой избе, открытой всем ядрам и пожарам, сидели замковые преступники, воры, перебежчики, которых перехватили на стене, грабители, врывавшиеся в дома, пока шляхтичи воевали на стенах и башнях. Среди них были двое смольнян из крестьян, шляхтич, двое литвинов. Ни с кем Николаус Вржосек не желал разговаривать. Когда шляхтич с подбитым глазом попытался расспрашивать его, Николаус сделал знак, словно призывая к чему-то прислушаться, — и все даже подумали, не начался ли обстрел… но было тихо, нет, слышались вдали голоса, лай собачий, крик петуха да вблизи чирикали воробьи. Вржосек отвернулся. Шляхтич усмехнулся и оставил свои расспросы.
В избе ничего не было, кроме соломы. Воняло скверно от бадейки в углу, в коей справлялась нужда заключенных. Маленькие окошки, затянутые бычьим пузырем, пропускали мало света.
Целыми днями пленники валялись на соломе, что-то бубнили, иногда ругались, яростно чесали накусанные вшами подмышки, мошонки.
Николаус лежал на соломе, разглядывая солнечные щели, если снаружи светило солнце, и думал — думал, что так ему и надо. Это расплата за все. За что? За то, что был он слеп.