Радуга тяготения — страница 110 из 192

– Слушайте, у меня для него посылка.

– Не знаем такого.

– А на словах передадите?

– Нету его.

Кашлюн делает бросок. Ленитроп отпрыгивает, в стремительной «веронике» взмахивает плащом и ставит пацану подножку – тот валится на землю и ругается на чем свет стоит, запутавшись в длинной цепочке для ключей, а друган его меж тем нащупывает под парусом пиджака, видимо, пистолет, так что Ленитроп заезжает ему по яйцам и с воплем: «Fickt nicht mit der Raketemensch!»[243] – чтоб запомнили, эдакое местное «Н-но, Серебряный!», – утекает в тени среди груд хлама, камней и земли.

Выходит на тропу, которой Зойре вроде недавно их вел, – все время теряется, забредает в слепые лабиринты, в заросли колючей проволоки, отправленной на каникулы смертоносными майскими грозами, затем в разбомбленный и изрытый грузовой парк, откуда не может выбраться полчаса, холмистый акр резины, тавота, стали и разлитого моторного топлива, обломки грузовиков тычут в небо или в землю точь-в-точь как на мирной американской свалке, сплавлены в диковатые, бурые морды из «Сэтердей Ивнинг Пост», только вот не дружелюбные, скорее жуткие напрочь… да уж, и впрямь «Субботняя вечерняя почта»: то лица треуголками увенчанных посланников, что приходят с долгих перегонов между заставами, минуя вязы, лица беркширских легенд, странников, затерянных на краю Вечера. Пришли с посланием. Но если и дальше смотреть, они разгладятся. Застынут безвременными масками, какие сообщают всю свою суть, и всю выкладывают прямо на поверхность.

Подвал Зойре он ищет час. Но там темно – и пусто. Ленитроп входит, включает свет. То ли шмон, то ли банды не поладили: печатный пресс испарился, повсюду разбросана одежда, и к вдобавок ужасно странная – имеется, например, плетеный костюм из прутьев, желтый, прямо скажем, плетеный костюм, с шарнирами в подмышках, на локтях, коленках и в паху… ой, гмм, короче, Ленитроп и сам учиняет легкий обыск, заглядывает в туфли – ну, кое-какие вообще-то не туфли, а ножные перчатки с отдельными пальчиками, да не сшитыми, а отлитыми из неприятной такой пестрой смолы, мячи для кегельбана из такой делают… за отставшие ошметки обоев, в скатанные жалюзи, в штриховку пары липовых рейхсмарок, оброненных мародерами, – и так четверть часа, и ничего… и все время из пристальных своих теней его созерцает белый предмет на столе. Ленитроп чувствует взгляд и лишь затем видит наконец: двухдюймовая шахматная фигура. Белый конь из пластика – да и-и погодь-ка, Ленитроп ща выяснит, чего это за пластик, чувак!

Конский череп: глазницы пусты до самого основания. Внутри – туго скрученная папиросная бумажка, записка от Зойре. «Raketemensch! Der Springer просит передать тебе этот его символ. Не потеряй – по нему он узнает тебя. Я на Якобиштрассе, 12, 3erHof, номер 7. И о/5, ваш. Твой?» А «И о/5» – старая подпись Джона Диллинджера. Этим летом ее в Зоне пользуют все кому не лень. Дает понять, как люди относятся к некоторым вещам…

Зойре приложил карту – нарисовал, как добраться. Опять прямиком в британский сектор. Со стонами Ленитроп выбирается назад, в грязь и раннее утро. У Бранденбургских ворот вновь заряжает морось. На улице еще валяются куски этих самых Ворот – клонятся, снарядом раздробленные, к дождливому небу, безмолвие ворот колоссально, изнуренно, и он шлепает мимо, огибая их с фланга, Колесница поблескивает углем, подхлестнутая и неподвижная, 30-е столетие на дворе, и авантюрист Ракетмен только что приземлился на экскурсию по развалинам, следы древней европейской цивилизации на пустынном плато…

Якобиштрассе и окрестных трущоб уличные бои не коснулись, как и нутряной ее тьмы, теневой кладки, что выстоит, куда б ни делось солнце. Номер 12 – целый квартал многоквартирников, еще доинфляционных, пять-шесть этажей плюс мансарда, пять-шесть Hinterhöfe, что угнездились один в другом, – коробки в подарке шутника, а в сердцевине ничего, лишь последний впалый двор, воняющий все той же стряпней, и мусором, и мочой, которым минули десятилетия. Ха, ха!

Ленитроп бредет к первой арке. Уличный фонарь выкладывает тень его плаща вперед, в одну арку за другой, и на каждой намалевано выцветшей краской: Erster-Hof, Zweiter-Hof, Dritter-Hof u. s. w.[244], очертаньями они – как въезд в «Миттельверке», параболические, только больше смахивают на разверстый рот и глотку, хрящевые суставы отступают, ждут, надеются проглотить… над пастью – два квадратных глаза, белки из органди, в радужке черным-черно, – в гляделки играют… оно смеется, как смеялось годами, не умолкая, вибрирующий смех навзрыд, словно твердый фарфор катится или стукается под водою в раковине. Безмозглые хиханьки, да это ж я, геометрический такой, чё дергаешься-то, заходь… Но боль, двадцать, двадцать пять лет боли парализованы в глубокой этой глотке… старый изгой, равнодушный, уже подсевший на выживание, годами ждет, ждет ранимых слюнтяев, вроде Ленитропа, чтоб явиться им, смеясь и плача, и все – беззвучно… краска лупится с Лика, обожженная, зараженная, давно уже умирающая, и как это Ленитропу взять и войти в шизоидное горло? Ну как же, этого, natürlich[245], хочет от Ленитропа страж, могущественная Студия: Ленитроп сегодня – персонаж ювенильный: неизъясненная Их потребность сохранить некое минимальное население в посеревших этих недоходяжьих краях – из экономических соображений, разумеется, а то и эмоциональных, – вот что гнало его всю ночь, его и прочих, одиноких берлинцев, выползающих на свет лишь в эти опорожненные часы, ничему не принадлежа, никуда не стремясь…

Зойре тоже на месте не сидит, хоть и внутри, рыщет по своим грезам. Как будто одна большая комната – темная, задымленная табаком и кифом, крошево штукатурных хребтов, где проломлены стены, по всему полу – соломенные тюфяки, на одном парочка тихонько раскуривает позднюю сигарету, на другом кто-то храпит… лакированный концертный «Империал» Бёзендорфера, на который опирается Труди в одной гимнастерке – отчаянная муза, тянет длинные голые ноги.

– Густав, прошу тебя, иди спать, уже почти светает.

Ответом ей – лишь сварливое бренчанье в районе басов. Зойре лежит на боку, замер, точно усохшее дитя, над лицом славно потрудились прыжки из окон второго этажа, «первые головомойки» в участках женственными сержантскими кулаками в перчатках, золотой свет предвечерья над скаковым кругом в Карлсхорсте, черный свет ночных бульварных тротуаров, что мелко морщатся, точно кожа, растянутая на камне, белый свет атласных платьев, бокалов, чьи ряды выстроились у барных зеркал, «U» без засечек над входами в метро, какие в гладком магнетизме тычут небо, дабы сбить стальных ангелов воодушевления, томной капитуляции – лицо, устрашающе старое во сне, преданное истории своего города…

Глаза его распахиваются; мгновенье Ленитроп – лишь зеленые складки в тени, высвеченный шлем, еще нужно сопоставить уровни яркости. Затем – милая улыбка, кивок, все нормально, ja, как делишки, Ракетмен, was ist los? Впрочем, неисправимому старому торчку не хватает любезности удержаться: раскрывает несессер тотчас и – глаза как две проссанные дырки в сугробе – глядит, чего получил.

– Я думал, вы где-нибудь в каталажке.

Извлечена марокканская трубочка, и Зойре принимается разминать жирную толику этого самого гашиша, мурлыча популярную румбу:

Подарок мелкий из Марок-ко,

И нам не свет-тит с ним моро-ка.

– А. Ну, Шпрингер нам прикрыл монетную лавку. Вре́менная заминочка, понимаете ли.

– Не понимаю. Вы же с ним не разлей вода.

– Да ни в коем разе. И он вращается на орбитах повыше.

Все как-то очень сложно, связано с американской оккупационной валютой, которая на Средиземноморском ТВД больше не действует, а союзным силам неохота переходить на рейхсмарки. У Шпрингера с платежным балансом тоже нелады, он по тяжелой спекулировал стерлингами, а…

– Но, – грит Ленитроп, – а как же, э, мой миллион марок-то, Эмиль?

Зойре всасывает желтый огонек, утекающий через край трубочной чашки.

– Улетели туда, где жимолость вьется.

Дословно это сообщил Юбилейный Джим комиссии Конгресса, которая расследовала их с Джеем Гулдом махинации с золотом в 1869-м. Цитата напоминает о Беркширах. Без никаких более резонов Ленитроп понимает, что Зойре не может быть за Плохих Парней. Кто бы ни были Они, Их игра – угашение, не напоминанье.

– Ну, можно, наверно, продавать унциями из моего, – рассуждает Ленитроп. – За оккупационную валюту. Она же стабильна, да?

– А вы не осерчали. Совсем не осерчали.

– Ракетмен выше этого, Эмиль.

– У меня для вас сюрприз. Могу раздобыть этот ваш «Шварцгерэт».

– Вы?

– Шпрингер. Я его за вас попросил.

– Да ну вас. Правда? Черти червивые, ну вы даете! Как мне…

– Десять тысяч фунтов стерлингов.

Ленитроп упускает целый вдох дыма.

– Спасибо, Эмиль… – Рассказывает Зойре, как напоролся на Чичерина и еще как видал этого Микки Руни.

– Ракетмен! Космонавт! Добро пожаловать на нашу девственную планету. Мы только хотим, чтоб нас не дергали особо, ясно? Раз убиваете нас – не ешьте. Раз едите – не переваривайте. Дайте нам выпасть с другого конца, вот как алмазы у контрабандистов в говне…

– Слушьте… – только сейчас вспомнив про Лихину наводку, давнюю, еще с Нордхаузена, – а этот ваш дружбан Шпрингер не говорил, что трется в Свинемюнде, например?

– Ваш инструмент столько и стоит, Кет. Половину вперед. Он сказал, минимум столько и надо на одни поиски.

– Так он не знает, где. Ёксель, эдак он всех нас будет за нос водить – набавлять цену и надеяться, что кому-нибудь хватит дурости ему капусты подбросить.

– Он обычно слово держит. Вот пропуск подделал – у вас же не было хлопот?

– Ну дааааа… – Ой. Ой, ух ты, ага, точно, хотел же про бумажку Макса Шлепциха спросить… – Ну, в общем.