Радуга тяготения — страница 122 из 192

И на миг же она спросила себя – не вполне словами, – не таков ли ее податливый разум под пальцами Тех, кто…

«М-м, а тут уютно. Время от времени можно чем-нибудь у Них поживиться – дальним рокотом, намеком на очерк какого-нибудь взрыва, что проходит сюда сквозь землю над головой… только ничего не бывает совсем близко. Тут так темно, что светится всякое. Мы можем летать. Секса нет. Зато есть фантазии, даже много таких, которые раньше мы применяли к сексу… которыми раньше модулировали его энергию…»


В роли бестолковой дебютантки Лотты Либидих она оказалась среди потопа – в обличье поломойки ее несло по разлившейся реке в ванне с богатым повесой Максом Шлепцихом. Мечта любой девушки. Фильм назывался «Jugend Herauf!» (разумеется, беззаботная игра с популярной в то время фразой «Juden heraus!»)[285]. На самом деле, все сцены в ванне снимались с рирпроекцией – собственно на реку с Максом в одной ванне она так и не попала, все делали дублеры, и в окончательной копии выжил лишь очень мутный дальний план. Фигуры перетемнены и искажены, напоминают обезьян, и освещение причудливо, будто всю сцену награвировали на темном металле – на свинце, скажем. Дублером Греты был итальянский каскадер по имени Блаццо в длинном светлом парике. Некоторое время они крутили роман. Но с ним в постель Грета не ложилась, если он не надевал этот парик!

По реке хлещет дождь: слышно, как приближаются пороги, их по-прежнему не разглядишь, но они реальны и неизбежны. И обоим дублерам сейчас странненько, до щекотки страшно: вдруг они и впрямь потерялись, а на берегу за тонкими серыми каракулями ивняка нет никакой камеры… вся группа, звукооператоры, рабочие-постановщики, осветители уехали… а то никогда и не приезжали… и что это принесли теченья, что стучится нам в белоснежную скорлупку? что это за удар, такой жесткий и глухой?


Бьянка обычно серебряная или вообще никакого цвета: снята тысячу раз, процежена сквозь стекло, искажена туда-обратно линяющими фиолетовыми поверхностями двойных и тройных «Протаров», «Шнайдер-Ангулонов», «Фойхтлендер-Коллинеаров», «Штайнхайль-Ортоштигматов», «Гундлах Тёрнер-Рейхов» 1895 года. Грете всякий раз чудится, будто это душа ее дочери, неистощимая душа… Шарф единственного чада, заправленный на талии, вечно выбивается беззащитно пред ветром. Называть ее продолжением материного эго – само собой, нарываться на жесточайший сарказм. Но время от времени Грете выпадает возможность увидеть Бьянку в других детях – призрачную, как при двойной экспозиции… ясно да очень ясно в Готтфриде, юной домашней зверюшке и протеже капитана Бликеро.


– Опусти мне пока бретельки. Достаточно темно? Смотри. Танатц говорил, они светятся. И что он выучил их все наизусть. Очень белые сегодня, правда? Хм-м. Долгие и белые, как паутинки. На заднице у меня тоже есть. И на бедрах изнутри…

Много раз по окончании, когда остановится кровь и Танатц смажет спиртом, он садился, а она ложилась ему на колени, и он читал шрамы у нее на спине, как цыганка по картам. Шрам жизни, шрам сердца. Croix mystique. Что за удачи и фантазии! Он так воодушевлялся после порки. Так увлекала его мысль, что они всё непременно преодолеют, избегнут. Засыпал, не успевали неистовство и надежда его оставить. В такие минуты перед самым сном она любила его больше всего, ее дорсальная сторона пылала, его маленькая голова бременем у нее на груди, клетка за клеткой в ночи на ней безмолвно стягивались рубцы. Ей было почти надежно…


Всякий раз, как обрушивалась плеть, со всяким неотвратимым ударом являлось ей в беспомощности одно-единственное виденье – всего одно на каждый пик боли. Глаз на вершине пирамиды. Жертвенный город с силуэтами в мантиях цвета ржави. В конце улицы ждала темная женщина. Лик сокрушенной Дании клонился под клобуком над Германией. Сквозь ночь сыпались вишнево-красные уголья. Бьянка в костюме испанской танцовщицы ласкала ствол ружья…


У одной ракетной площадки в сосняке Танатц и Гретель отыскали старую дорогу, по которой больше никто не ездил. Там и сям в зеленом подлеске виднелись обломки дорожного покрытия. Казалось, пойди они по этой дороге – доберутся до города, станции или заставы… совершенно неясно, что́ найдут. Но людей там давно уже не будет.

Они держались за руки. На Танатце была старая куртка из зеленой замши, с заплатами на рукавах. На Гретель – ее верблюжье пальто и белый платок. Местами на старую дорогу нанесло хвои – так толсто, что глушила шаги.

Они вышли на оползень, где много лет назад размыло дорогу. Гравий солью с перцем ссыпался по склону к реке, которую они слышали, но не видели. Там висел старый автомобиль «ганномаг-шторм» – носом вниз, одна дверца настежь раскурочена. Лавандово-серый металлический остов обобран дочиста, как олений скелет. То, что так сделало, – где-то рядом, в лесах. Они обогнули руину, боясь приблизиться к паучье-растрескавшимся стеклам, к трудной смерти в тенях переднего сиденья.

Меж деревьев виднелись останки домов. Свет теперь отступал, хотя еще не настал полдень и чаща не сгустилась. На середине дороги возникли гигантские какахи – свежие, выложенные загогулинами, словно жилы вервия, темные и узловатые. Что могло их оставить?

В тот же миг и она, и Танатц сообразили: должно быть, уже много часов они бредут по развалинам великого града – не древним руинам, но сотворенным при их жизни. Впереди тропа изгибалась дальше, в лес. Но теперь нечто стояло между ними и тем, что за изгибом: незримое, неощутимое… некий наблюдатель. Говоря: «Ни шагу дальше. Это всё. Ни единого. Возвращайтесь».

Невозможно было двинуться дальше ни на шаг. Оба в ужасе. Повернулись, ощущая его спинами, и быстро ушли прочь.

Вернувшись к Schußstelle, они застали Бликеро в последней стадии безумия. Стволы на холодной лужайке были начисто ободраны, кровоточили бусинами смолы от ракетных факелов.


– Он мог бы нас изгнать. Бликеро был местным божеством. Ему бы даже клочок бумаги не потребовался. Но он хотел, чтобы все мы остались. Отдал нам лучшее – кровати, еду, пойло, наркотики. Что-то планировалось – касалось мальчика, Готтфрида, это было неопровержимо, как первый утренний запах смолы в голубой дымке. Но Бликеро ничего нам не рассказывал.

Мы переехали на Пустошь. Там были нефтепромыслы, почерневшая земля. Сверху ромбами летали «Jabos»[286], охотились на нас. Бликеро вырастал – в другого зверя… вервольфа… только в глазах уже ничего человеческого: оно день ото дня линяло и замещалось серыми бороздами, красными капиллярами, какие складывались в схемы не человеческие. Острова – сгустки островов в море. Иногда топографические линии – гнездились в общей точке. «Это карта моего Ur-Heimat[287], – вообрази визг такой тихий, что он почти шепот, – Царства Лорда Бликеро. Белой земли». Я вдруг поняла: теперь он видел мир в мифических далях – свои карты, настоящие горы, реки и краски. Не по Германии он перемещался. То было его личное пространство. Но с собою он брал и нас! Пизда моя набрякла кровью при опасности, угрозе нашего уничтоженья, восхитительное незнанье того, когда обрушится, ибо пространство и время принадлежали Бликеро… Он не откатывался по дорогам, не переходил по мостам или низинам. Мы плыли по Нижней Саксонии от острова к острову. Каждая пусковая площадка – новый остров в белом море. У каждого острова в центре высился пик… позиция самой Ракеты? момент отрыва? Германская «Одиссея». Который остров окажется последним – родным?

Все забываю спросить Танатца, что случилось с Готтфридом. Танатцу разрешили остаться с батареей. А меня забрали – увезли в «испано-сюизе» с самим Бликеро, по серой погоде к нефтехимическому заводу, что много дней колесом не отступал от нас с горизонта – черные и изломанные башни сгрудились вдалеке, пламя вечно горело на верхушке одной трубы. То был Замок – Бликеро перевел взгляд, собираясь что-то сказать, и я произнесла: «Замок». Губы улыбнулись быстро, но отсутствующе – волчьи глаза в морщинах ушли за пределы ручных мгновений телепатии, на свой звериный север, к трудам на жестком краю смерти, чего я и представить себе не могу, несгибаемые клетки с самомалейшим огонечком внутри, живут на одном только льде, или и того меньше. Он называл меня Катье. «Сама увидишь, твоя маленькая уловка больше не поможет. Уже не поможет, Катье». Я не испугалась. Понятное безумие – либо галлюцинации глубокого старика. В наш ветер, опустив крыла, слетел серебряный аист – челом книзу, ноги назад, позади прусский затылочный узел: вот на его блестящих поверхностях возникли черные локоны лимузинов и штабных автомобилей на подъездной дорожке к главной конторе. На краю парковки я увидела легкий самолет, двухместный. Лица людей в кабине показались знакомыми. Я знала их по фильмам – в них были власть и тяжесть, то были важные люди, но знакомый только один, генералдиректор Смарагд из Леверкузена. Пожилой человек, ходил с тростью, до Войны – прославленный спирит, да и сейчас, похоже. «Грета, – улыбнулся он, нащупывая мою руку. – Ах, мы все здесь». Но у остальных его шарм не нашел поддержки. Все ждали Бликеро. Сходка знати в Замке. Они ушли в зал заседаний. Меня оставили с помощником по фамилии Трутне, высокий лоб, седоватый, постоянно галстук на себе оправлял. Смотрел все мои фильмы. Мы перешли к машинерии. В окна зала заседаний я видела их за круглым столом, в центре что-то было. Серое, пластиковое, блестящее, на нем свет играл. «Что это?» – спросила я, вампово кокетничая с Трутне. Он увел меня подальше, чтобы никто больше не услышал. «Мне кажется, это для „F-Gerät“», – прошептал он.

– «Ф»? – грит Ленитроп. – «F-Gerät», ты уверена?

– Какая-то буква.

– «Ш»?

– Ладно, «Ш». Они – дети на пороге языка, сочиняют слова. Мне показалось, оно похоже на эктоплазму – нечто, их совместной волей материализованное на столе. Губы ни у кого не шевелились. У них был сеанс. И я поняла, что Бликеро перевел меня через рубеж. Наконец впрыснул меня в свое родное пространство без единого спазма боли. Я была свободна. За мной в коридоре толпились мужчины, загораживали дорогу назад. Рука Трутне потела у меня на рукаве. Он был знатоком пластиков. Щелкал ногтем по большой прозрачной африканской маске, прислушивался: «Слышите? Так звенит истинный полистирол…» – и ради меня впадал в экстаз над тяжелым потиром из метилметакрилата, копией Санграаля… Мы были у башенного котла. Сильно пахло разбавителем. Прозрачные стержни из какого-то пластика с шипеньем выталкивались из экструдера у основания башни в охлаждающие каналы или в рубильную машину. Жара давила. Я думала об очень глубоком, черном и вязком, чем кормится этот завод. Снаружи взревели моторы. Все уезжают? Зачем я здесь? Слева и справа бесконечно ползли пластиковые змеи. Эрекции моих провожатых тщились выползти из отверстий их одежд. Я могла делать что угодно. Черносветящееся и глубокое. Я опустилась на колени и стала расстегивать брюки Трутне. Но двое других взяли меня под руки и отволокли на склад. За нами остальные – или они вошли через другие двери. С потолка ряд за рядом свисали огромные пологи стирола или винила – все разноцветные, матовые и прозрачные. Вспыхивали северным сияньем. Я почувствовала, что где-то за ними – публика, она ждет: вот-вот что-то начнется. Трутне и мужчины распяли меня на пластиковом надувном матрасе. Вокруг рушился прозрачный воздух – или же свет. Кто-то сказал: «Дивинилэритрен», а я услышала