не Уильяма. Он полез наверх. Один из первых европейцев, что проникли внутрь. Обосновавшись в Беркшире, он с сыном Джоном закрутил по-крупному свинячье дело: гонял хряков вниз по громадному эскарпу, по долгой дороге обратно в Бостон, гонял их, как овец или коров. Когда добирались до рынка, хряки так спадали с лица, что игра вряд ли стоила свеч, однако Уильям занимался этим не столько из-за денег, сколько из-за путешествия. Ему нравилась дорога, само движение, случайные встречи дня – индейцы, трапперы, девицы, горный народец, но больше всего – просто общество этих свиней. Хорошая они компания. Невзирая на фольклор и предписания его собственной Библии, Уильям полюбил их благородство и личную свободу, их дар в жаркий день отыскивать удобство в грязи: дружество свиней на дороге было всем, чем не был Бостон, и можете себе представить, каким для Уильяма оказывался конец пути – взвешивание, забой и унылое бессвинское возвращение в горы. Он, разумеется, видел в этом притчу – знал, что визжащий кровавый ужас в конце перегона уравновешивает их довольное хрюканье, безмятежные розовые ресницы и добрые глаза, их улыбки, их красоту в перемещении по пересеченной местности. Для Исаака Ньютона было еще рановато, но соображения насчет действия и противодействия уже витали в воздухе. Должно быть, Уильям дожидался той единственной свиньи, которая не умрет, а обоснует тех, кому умереть пришлось, всех его гадаринских свиней, что кинулись навстречу уничтоженью, как лемминги, одержимые не бесами, но доверьем к человеку, кое человек все время предавал… одержимые невинностью, коей не могли утратить… верой в Уильяма как иную разновидность свиньи, в согласии с Землей, делившего с ними дар жизни…
Он со временем написал об этом длинный трактат, озаглавленный «О Недоходяжестве». Его пришлось печатать в Англии, и он оказался в числе первых книг, не только запрещенных, но и церемониально сожженных в Бостоне. Никто и слышать не желал о Недоходягах-Претеритах – о том множестве обойденных, до коих не доходит дело, когда Господь избирает немногих для спасения. Уильям же утверждал святость этого стада «паршивых овец». Что и говорить, бостонские Избранные как с цепи сорвались. И чем дальше, тем хуже. Чем Иисус Христос был для избранных, для Недоходяг был Иуда Искариот, считал Уильям. Всему в Творении найдется равное и противоположное соответствие. Так с чего б Иисусу быть исключением? как нам питать к нему что-либо, кроме ужаса пред ликом неестественного, внетворенческого? Ну а если он сын человеческий, а мы питаем не ужас, но любовь, то Иуду тоже надо любить. Правильно? Никто не знает, как Уильяму удалось избежать костра за ересь. Должно быть, у него были связи. Из Колонии Массачусетского залива его в итоге вытурили: он подумывал о Род-Айленде, но решил, что и антиномисты ему не сильно по душе. Поэтому в конце концов отплыл обратно в Старую Англию – не столько опозоренный, сколько в кручине, – и там-то и скончался средь воспоминаний о голубых холмах, зеленых маисовых полях, сходках с индейцами за коноплей и табаком, молодых женщинах с задранными фартуками в верхних комнатках, о хорошеньких личиках, волосах, рассыпавшихся по половицам, а под ними в конюшнях лягаются лошади и верещат пьянчуги, о выездах спозаранку, когда спины стада его блестят бисером, о долгой, каменистой и удивительной дороге в Бостон, о дожде над рекой Коннектикут, сотня хрюшек, укладываясь спать, фырчат «доброй ночи» средь новых звезд и высокой травы, еще теплой от солнца…
Мог ли он быть тем ответвленьем дороги, по которому Америка так и не пошла, сингулярной точкой, с которой она спрыгнула не в ту сторону? Предположим, Ленитропианской ереси выпало бы довольно времени окрепнуть и расцвести? Случилось бы тогда меньше преступлений во имя Иисуса и больше милосердия во имя Иуды Искариота? Энии Ленитропу кажется, будто дорога назад возможна – а вдруг тот анархист в Цюрихе был прав, вдруг временно снесены все заборы, одна дорога ничем не хуже другой, все пространство Зоны расчищено, деполяризовано, и где-то во глубине ее опустелой убыли – единственная координатная точка, от которой двигаться дальше, без избранных, без недоходяг, чтоб даже национальность ничего не портила… Такие мысленные ландшафты открываются в Ленитроповой голове, пока он тащится за Людвигом. Его несет или его ведут? Один лишь контрольный рычаг в этой картинке – чертов лемминг. Если он есть. Пацан показывает Ленитропу снимки, которые таскает с собой в кошельке: Урсула, глазенки яркие и робкие, выглядывает из-под кучки капустных листьев… Урсула в клетке, украшенной огромной лентой и печатью со свастикой, – первый приз на гитлерюгендовском конкурсе домашних любимцев… Урсула и домашний кот сторожко приглядываются друг к другу на плитках пола… Урсула, передние лапы болтаются, глазки сонные, свисает из кармана юнгфольковского мундирчика Людвига. Какая-нибудь часть у нее всегда не в фокусе – слишком проворная для фотозатвора. С самого ее младенчества зная, во что неизбежно влипают лемминги, Людвиг тем не менее всегда ее любил. Может, думал, будто любовь такого не допустит.
Ленитроп так и не узна́ет. Толстого юного психа он теряет в приморском городке. Девушки в широких юбках и цветастых платках собирают грибы в лесах, а по букам мелькают рыжие белки. В городок загибаются улочки, укорачиваются слишком быстро – тут у нас широкоугольное пространство, местечковое. На столбах гроздья лампочек. Булыжник мостовых тяжел и по цвету песчанист. На солнцепеке стоят битюги, выписывают росчерки хвостами.
В переулке возле Михаэлькирхе навстречу им попадается маленькая девочка – спотыкается под огромной кипой контрабандных мехов, видны лишь смуглые ножки. Людвиг испускает вой, тыча рукой в шубу наверху. В воротник вшито что-то маленькое и серое. Нездорово сверкают искусственные желтые глазки. Людвиг с воплем «Урсула, Урсула» кидается к девочке со всех ног и цепляется за шубу. Малютка отвечает залпом ругательств.
– Ты моего лемминга убила!
– Отпусти, идиот. – Перетягивание каната в смазанных лоскутах солнца и переулочной тени. – Это не лемминг, это серая лиса.
Людвиг перестает вопить и присматривается.
– Она права, – подтверждает Ленитроп.
– Извини, – шмыгает носом Людвиг. – Я немного расстроен.
– Поможете донести до церкви?
– Ну да.
Они берут меха в охапку и следуют за девочкой по ухабистым gassen городишки, через боковую дверь, вниз по нескольким лестничным пролетам до подвала Михаэлькирхе. И там, в свете лампад Ленитроп первым делом видит, как, склонившись над огнем «стерно», помешивает в кипящем котелке майор Дуэйн Клёви.
ЙЯАААГГГГХХХХ – Ленитроп возносит охапку шуб: метнуть и дёру, – но майор сияет.
– Здрасьте, товарищ. Как раз поспели к Атомному Чили Дуэйна Клёви! Тащите лавку, присаживайтесь, а? Йяаа-ха-ха-ха! Тут эта малышка, как-ее-там, – хмыкнув и помацав девчушку, пока та размещает свою ношу на неимоверной меховой куче, занявшей почти весь подвал, – она бывает болтлива. Надеюсь, вам не кажется, будто мы тут чем-то незаконным занимаемся – все-таки в вашей зоне.
– Отнюдь, майор, – нащупывая русский акцент, который выходит, как у Белы Лугоши. Клёви, тем не менее, извлекает пропуск: по большей части написан от руки, а там и сям наставлено печатей. Ленитроп вглядывается в рукописную кириллицу по низу страницы и разбирает подпись Чичерина. – А. Я пару раз координировался с полковником Чичериным.
– А слыхали, что было в Пенемюнде? Какие-то подлюки проникли и выкрали Шпрингера прям из-под носа у полковника. Во как. Дер Шпрингера знаете? Это бяка, товарищ. Стока стульев оседлал, что свободным предпринимателям, нам вот со стариной Драным Зубциком уж не уместиться.
Старина Драный Зубцик, кого мамаша, миссис Зубцик, назвала Клейтоном, ныкается за кипой норковых манто, целя 45-м в живот Ленитропу.
– Слышь, кореш, он нормальный, – окликает его Клёви. – Притащи-к нам еще шампани, будь добёр. – Зубцик – жиртрест под стать Клёви, носит роговые очки, а макушка у него блестит, как и вся морда. Они стоят, обняв друг друга за плечи, два улыбчивых толстяка. – Иван, перед собой ты видишь 10 000 калорий в день, – показав большим пальцем на два пуза и подмигнув. – Зубцик у нас будет Царской Цацей, – и оба покатываются со смеху.
Но это правда. Зубцик и в самом деле нашел способ нажиться на передислокации. У Специальных Служб он скоро выхарит исключительный контракт на организацию праздников Нептуна на каждом транспорте, какой меняет полушария. Сам Зубцик будет Царской Цацей везде, где только сможет, – это уже вписано. Он грезит о поколениях пушечного мяса – одно за другим они с трудом подползают на коленках целовать ему пузо, а он жрет ножки индеек и рожки мороженого и пальцы вытирает о волосы «головастиков». Официально он – один из американских промышленников, прикомандированных тут к Техслужбе, разведывает германское машиностроение, в частности – тайное оружие. Дома у него фабрика игрушек в Натли, Нью-Джерси. Кто забудет неимоверно популярного «Смачного Самурая» – в этого пупса заливаешь кетчуп, потом тычешь штыком в какую-нибудь щель доступа, после чего он разлетается на куски – на 82 куска, реалистично мягкий пластик – по всей комнате? и-или «Сэма-Шаркуна» – развивающую игру, в которой нужно подстрелить негритоса, пока не улизнул через забор с арбузом, тренировка рефлексов для мальчиков и девочек всех возрастов? Пока что предприятие само собой управляет, но Зубцик устремлен в будущее. Потому и занялся мехами, а Михаэлькирхе – перевалочная база всего региона.
– Сокращение. Надо капитализировать – хватит продержаться, – плещет шампань в золотые потиры, – пока не увидим, куда идет. Я-то сам думаю, у этого V-оружия большое будущее. Разовьется так, что мама не горюй.
В старой церкви пахнет пролитым вином, американским по́том и недавно горевшим кордитом, но все это новые инородные элементы, коим не удалось покончить с доминирующим католическим ароматом: ладаном, воском, эпохами кроткого блеянья с уст паствы. Входят и выходят детишки, приносят меха и уносят, болтают с Людвигом, а вскоре зовут его с собой пошарить в товарных вагонах на сортировке.