Радуга тяготения — страница 180 из 192

вас под дверью, Фред и Филлис?), – Андре Омнопон с пушистыми усами а-ля Рильке и татуировкой Поросенка Порки на животе (последний писк: даже в Континентальной Зоне все американские девчонки поголовно считают, что она сногсшибательна). Нынче Густав и Андре – Внутренние Голоса. Что весьма неординарно, поскольку в программе значится запрещенный квартет из Соч. № 76 Гайдна, так называемый Квартет «Казу» G-бемоль минор, название свое получивший от части «Largo, cantabile e mesto»[387], где Внутренним Голосам полагается играть на казу вместо обычных своих инструментов, что виолончели и первой скрипке создает трудности динамики, в литературе уникальные.

– Местами приходится от спиккато переходить к détaché[388], – частит Будин, ведя некую Корпоративную Жену через всю комнату к столу с бесплатной жратвой, заваленному закусками из омара и сэндвичами с каплуном, – смычка́ поменьше, повыше, понимаете, смягчить его – да еще примерно тысяча взрывов от ppp до fff[389], а наоборот лишь один, знаменитый Один…

И в самом деле, квартет запретили, помимо прочего, из-за подрывного падения fff до ppp. Касание бродячей звуковой тени, Бренншлусс Солнца. Они не хотят, чтоб вы такое слушали часто – уж во всяком случае не в трактовке Гайдна (странный прокол в поведении высокочтимого композитора): виолончель, скрипка, альт и дискантовые казу вместе резвятся в одной мелодии, и это смахивает на песенку из фильма «Доктор Джекилл и мистер Хайд», «Глянь, как я танцую польку», но внезапно посреди некоего такта казу намертво умолкают, а Внешние Голоса давай выщипывать немелодию, которая, как грит традиция, представляет двух Деревенских Дурачков XVIII столетия, которые играют на губах. Друг другу. 20, 40 тактов длится это придурочное пиццикато, крупперы среднего звена скрипят в бархатных креслах на гнутых ножках, бибубубибубу что-то не похоже на Гайдна, Мутти! Представители «ИХ» и «ГЭ» склоняют головы набок, силясь прочесть при свечах программки, от руки заботливо написанные партнером Утгардалоки по жизни, фрау Утгардалоки, – никто не знает точно, как ее зовут (от чего Штефану только польза: при его супруге все держатся настороженно). Она – твоя мертвая мать, только блондинка; узрев ее, разодетую в чеканное золото, скулы изгибаются слишком высоко, безобразно, брови чересчур темны, а белки чересчур белы, и в том, как Они изуродовали ее лицо, – некое нулевое равнодушие, какое в итоге оборачивается злом, – ты б ее узнал: здесь, на Круппфесте, душою обретается Наллина Ленитроп за минуту до первого мартини. Как и сын ее Эния, но лишь потому, что теперь – на заре Девы – он обернулся ощипанным альбатросом. Ощипанным, ч-черт, – да ободранным. По всей Зоне рассеянным. Вряд ли его когда-нибудь снова «найдут» в общепринятом смысле – то есть «достоверно опознают и задержат». Одни перья… избыточные или же восстановимые органы, «которые соблазнительно было бы уподобить „Hydra-Phänomen“[390], если б не отсутствие какой бы то ни было враждебности…» – Наташа Раум, «Области неопределенности в анатомии альбатроса», «Протоколы Интернационального Сообщества Кавалеров Ученой Страсти к Нозологии Альбатроса», зима 1936-го, отличный был журнальчик, в ту зиму они по такому случаю даже послали корреспондента в Испанию, есть выпуски, целиком посвященные анализу мировой экономики, и что ни возьми – все четко коррелирует с проблемами Нозологии Альбатроса, – относится ли так называемый «Ночной Червь» к Псевдо-Гольдштрассовой Группе или его надлежит рассматривать – коль скоро симптомы почти идентичны – как особо коварную разновидность Хебдомериаза Шваббра?

В общем, если бы Противодействие отчетливее понимало, что скрывается под этими понятиями, ему, возможно, удалось бы разоружить Туза, расхуячить и разобрать на запчасти. Но оно не понимает. Ну то есть понимает, однако не сознается. Грустно, а факт. Все они шизоидны и, как и все мы, колеблются пред крупными денежными суммами – такова жестокая правда. У нас у всех в мозгах гнездится подразделение Туза, корпоративный символ его – белый альбатрос, у всякого местного представителя имеется прикрытие, известное под именем Эго, и их миссия в этом мире – Всякая Срань. Мы знаем, что происходит, и сидим сложа руки. До тех пор, пока нам их видно, пока можно время от времени посмотреть на них, на этих крупно-денежно-суммарных. До тех пор, пока они дозволяют нам мельком взглянуть, хотя бы изредка. Нам это нужно. Уж они-то знают – как часто, при каких условиях… Нам бы почитать репортажи из журнальчиков, да побольше, времен примерно той Ночи, Когда Родж и Бобр Сражались За Джессику, А Она Плакала В Оружейных Объятьях Круппа, и слюни попускать над расплывчатыми фотографиями…

Вероятно, это Роджер минутку грезил о потных вечерах Термидора: проигравшее Противодействие, шикарные экс-бунтари, отчасти под подозрением, но еще располагают официальным иммунитетом и коварной любовью, достойны объективного взора, куда б ни пошли… обреченные ручные уродцы.

Они нами попользуются. Мы поможем Их легализовать, хотя Им это вообще-то ни к чему, лишний дивиденд, не более того, мило, но не критично…

О да, так Они и поступят. Отчего Роджер – в самую неподходящую минуту, в самом неподходящем месте, здесь, в лоне Оппозиции, когда первая истинная любовь его жизни ерзает, желая одного: вернуться домой и получить еще сгусток Бобровой спермы, чтоб выполнить дневную норму, – посреди всего этого он вступает (ой блядь) прямиком в интересный вопросец: что хуже-то – жить Их ручным зверьком или сдохнуть? И в голову не приходило, что он спросит себя всерьез. Вопрос явился врасплох, его теперь не отогнать, Роджеру по правде придется решить, и скоро, со всей вероятностью скоро кишки скрутит ужасом. Ужасом, какого мыслью не отгонишь. Придется выбрать между жизнью и смертью. Чуток подождать – это не компромисс, это решение жить на Их условиях…

Альт – призрак, зернисто-бурый, полупрозрачный, вдохом-выдохом средь прочих Голосов. Кишмя кишат динамические сдвиги. Маргинальные подвижки, сгоняя взводы нот или готовясь к переменам громкости – «паузы дыхания», как выражаются немцы, – снуют меж фраз. Может, дело в том, как играют Густав и Андре, но спустя некоторое время слушатель начинает различать паузы, а не ноты – ухо ему щекочет, как щекочет глаза, когда вглядываешься в разведкарту, пока бомбовые воронки не выворачиваются наизнанку, превращаясь в кексы, выпирающие из жестянки, а горные хребты не складываются в долины, море и суша мерцают на ртутных стыках, – вот так в квартете пляшет тишина. Да и-и казу еще не вступили!

Таково музыкальное сопровождение всему нижеследующему. Заговор против Роджера плели с дрожью и эйфорией ликования. Матрос Будин – нечаянный бонус. Перебазирование на ужин оборачивается жреческой процессией, кипящей тайными жестами и соглашеньями. Судя по меню – очень замысловатая трапеза, горы relevés, poisons, entremets[391].

– Это вот Überraschungbraten – это чего? – осведомляется матрос Будин у соседки справа, Констанс Фуфл, репортерши в мешковатом хаки, грубиянки и любимицы всякого солдатика от Иводзимы до Сен-Ло.

– Что написано, то и есть, моряк, – отвечает «коммандо Конни», – «жаркое с сюрпризом» по-немецки.

– Усек, – грит Будин.

Она – может, ненароком – повела глазами – должно быть, Стрелман, существует на свете рефлекс доброты (сколько видела она павших салаг с самого 42-го?), который временами – тоже за Нулем – избегает угашения… Будин устремляет взор через весь стол, не глядя на корпоративные зубы и отполированные ногти, не глядя на тяжелые пищевые приборы с монограммами, и только теперь замечает каменную яму для барбекю с двумя чугунными шампурами ручного управления. Лакеи в довоенных ливреях деловито укладывают слоями бумажки (в основном – старые директивы ВЕГСЭВ), растопку, четвертованные сосновые поленья и уголь – роскошные иссиня-черные куски размером с кулак, это из-за таких раньше по всем берегам каналов там и сям валялись трупы, прежде, еще при Инфляции, когда это считалось до смерти дорогим удовольствием, вы только представьте… На кромке ямы (Юстиц примеривается поджечь тонкую свечку, Гретхен изящно приправляет топливо армейским ксилолом с верфей) матрос Будин наблюдает голову Роджера: две или три пары рук держат ее кверх тормашками, губы оторваны, широкие десны уже белеют, как черепушка, а одна служаночка в классическом атласе-с-кружевами, проказливая молоденькая служанка, так бы и мучил, американской пастой чистит Роджеру зубы, старательно соскребает никотиновые пятна и зубной камень. Роджер глядит с такой болью, с такой мольбой… Кругом шушукаются гости.

– Как оригинально, Штефан даже голову барашка не забыл!

– Ну нет, я-то жду не дождусь в другой орган зубы запустить… – смешочки, сопение, и что же это за узкие синие штаны, совсем драные… что это заляпывает пиджак, что краснеет на шампуре, покрывается жирной глазурью, вращается, чье лицо вот-вот обернется, да это же…

– Нету кетчупа, кетчупа нету, – косматый синий пидж в волнении рокирует графинчики и подносы, – по-моему, тут нету… Родж, что это за дыра, – орет он наискось, минуя семь вражеских лиц, – эй, брат-ток, у тебя там есть кетчуп?

Кетчуп – кодовое слово, ладно…

– Странно, – отвечает Роджер, который ясно видел возле ямы то же самое, – я как раз тебя хотел спросить!

Они по-дурацки лыбятся друг другу. Отметим для протокола, что ауры их зелены. Ей-богу. С самой зимы 42-го, с того конвоя в шторме на Северной Атлантике – по всей палубе катаются случайные тонны разбежавшихся 5-дюймовых снарядов, справа и слева немецкая волчья стая незримо топит другие суда, на Боевых Постах в орудийной башне 51 слушаешь, как Папик Год травит анекдоты о крушениях, по правде смешные, весь расчет истерически хватается за животы, ловит ртом воздух, – с тех самых пор не случалось, чтоб матроса Будина так перло пред неотвратимым ликом смерти.