Радуга тяготения — страница 56 из 192

– Еще и телепат, господи, изумительный какой, а?

Но рыбьи глаза не отпускают. Комнатка довольно гола, адрес где-то за Гэллахо-Мьюз – обычно его приберегают для передачи наличных. Эвентира вызвали из «Белого явления». В Лондоне знают, и как пентакли рисовать, и как заклинания вопить, как вовлекать именно тех, кто им нужен… Стол загроможден стаканами, заляпанными, беловатыми, опустошенными либо с осадками темно-коричневых и красных напитков, пепельницами, обрывками искусственных цветов, которые старина Сэмми ощипывал тут, шелушил, скручивал в таинственные изгибы и узлы. В приоткрытое окно вдувает паровозный дым. Одна стена, хоть и глухая, за годы разъелась тенями оперативников – так порою зеркала в общественных едальнях корежатся отражениями посетителей: поверхность набирает характера, будто старое лицо…

– Но вы, стало быть, с ним на самом деле не разговариваете, – ах, как хорошо это у Сэмми получается, мягко-мягко, – в смысле, вы ж не телеграфисты, не болтаете малёхо среди ночи…

– Нет. Нет.

Эвентир теперь понимает: они смотрели стенограммы всего, что идет через Петера Саксу, – то, что достается читать самому Эвентиру, уже прошло цензуру. И это, возможно, длится довольно долго… Так расслабься, стань пассивен, посмотри, во что выльется болтовня Сэмми, только Эвентир уже знает, во что выльется, как знаем мы, разбирая акростих: его вызвали в Лондон, но не просят ни с кем связать, значит, интересуются самим Саксой, и цель встречи – не нанять Эвентира, но предупредить. Чтоб отлучил толику собственной скрытой жизни. Словечки, интонации, выбор оборотов – все теперь слетается воедино:

– …такое потрясение, должно быть, – вдруг там очутиться… я и сам о паре-тройке Закс переживаю… тебя, по крайней мере, на улицу не выпускать… смотри, как держишься, ну и старина Закса, конечно, тоже, надо фильтровать личности, понимаешь, из данных, так нам полегче…

На улицу не выпускать? Всем известно, как погиб Сакса. Но никто не знает, почему в тот день он очутился там, что к этому привело. А Сэмми говорит Эвентиру вот что: Не надо вопросов.

Тогда они попробуют и до Норы добраться? Если тут аналогии, если Эвентир и впрямь неким манером отображает Петера Саксу, неужели Нора Додсон-Груз станет той женщиной, которую Сакса любил, Лени Пёклер? Распространится ли отлученье и на дымчатый голос, на верные руки Норы, и не останется ль Эвентир, пока суд да дело, быть может – пожизненно, под неким изощренным домашним арестом за преступления, о которых ему никогда не сообщат?

Нора по-прежнему вся в своей Авантюре, в своей «Идеологии Нуля», несгибаема средь выветренных волос последних белых стражей у последней ступени в черноту, в сияние… Но где теперь Лени? Куда она могла убрести, влача свое дитя и грезы свои, коим уже не повзрослеть? Либо мы не хотели терять ее – и эллипсис образовался в нашей опеке, в нашей, как некоторые бы даже поклялись, любви, – либо кто-то взял ее намеренно, по причинам, оставшимся в тайне, и смерть Саксы тоже к этому относится. Крылами своими она смахнула еще одну жизнь – не мужа Франца, который о том и грезил, и молился, чтоб его взяли, но оставлен для чего-то совсем другого, а Петера Саксу, пассивного совсем иначе… не ошибка ль тут? Они хоть когда-нибудь ошибаются или… почему он несется с нею к ее концу (как, собственно, и Эвентира засосало в неистовый Норин кильватер) и тело ее загораживает от него все, что лежит впереди, стройная девушка вдруг странно одубела, раздалась, заматерела… ему остается лишь довольствоваться обломками их времени, какие наметает сзади с обеих сторон, они петляют прочь долгими спиралями в пыльное невидимое, где на камнях дороги лежит последний клочок солнечного света… Да: как ни смешно, он воплощает фантазию Франца Пёклера, примостился у нее на спине, маленький такой, и его несут – вперед несут, в эфирный ветер, чей запах… нет не тот запах, что в последний раз встречался ему перед самым рожденьем… в пустоту, коя гораздо раньше любых его воспоминаний… что означает, если пустота эта снова тут… значит… значит

Их толкает назад полицейский кордон. Петера Саксу заклинило внутри, он пытается нащупать опору, никуда не сбежишь… Лицо Лени движется, беспокойное, в окне «Гамбургского летуна», бетонки, цоколи, промышленные башни «Марка» улетают прочь, больше ста миль в час, идеальный задник, бурый, смазанный, чуть оступись в стрелках, на насыпи при такой скорости, и им конец… юбку ее сзади задирает, голые мякоти бедер с красными рубцами от вагонного сиденья, оборачиваются к нему… да… в неотвратимости бедствия, да, кто бы ни смотрел – да…

– Лени, где же ты?

Всего десять секунд назад она была у его локтя. Заранее условились, что попробуют держаться вместе. Но тут два вида движенья: случайная переброска чужаков туда-сюда через стрелковую цепь Силы то и дело сводит людей, которые так и остаются на время – влюбленными, отчего и гнет покажется провалом, а любовь тут, на улице, можно снова разъять центробежно – лица видятся в последний раз, слова говорятся праздно, через плечо, само собой разумеется, что она там, уже последние слова…

– Вальтер сегодня принесет вино? Я забыл…

Это шуточка у них такая, что он забывает, вечно бродит в подростковом смятеньи, уже безнадежно влюбленный еще и в малютку Ильзе. Она – его прибежище от общества, вечеринок, клиентов… часто лишь из-за нее у него сохраняется рассудок. Он полюбляет сидеть каждую ночь понемножку у ее кроватки, сильно за полночь, смотреть, как она спит попкой вверх и мордашкой в подушку… это чисто, это праведно… Но мать ее по ночам, когда спит, в последнее время часто скрежещет зубами, хмурится, говорит на языке – он даже допустить не способен, что когда-нибудь, где-нибудь сам сможет выучить его или бегло на нем заговорить. Всю эту неделю… что знает он о политике? но видит же, что она переступила порог, нашла такую ветвь времени, куда, может, ему и не будет хода…

– Ты ее мать… если тебя арестуют, что будет с ней?

– Именно это они и… Петер, ну как ты не понимаешь, им только и нужна огромная налитая титька, а за ней, в тени чтоб блеяла какая-нибудь атрофированная откоряка человеческая. Как я могу быть для нее человеком? Не матерью же. «Мать» – это категория госслужбы, матери работают на Них! Это полиция души… – лицо ее темнеет, евреизируется тем, что она говорит: не потому, что вслух, а потому что она не шутит, и она права. У нее такая вера, что Сакса видит все мелководья собственной жизни, застойную ванну суарэ[119], на которых из года в год даже лица не менялись… перебор закисших лет… – Но я люблю тебя… – она сметает наверх волосы с его потного лба, вдвоем они лежат под окном, куда постоянно задувает уличным и рекламным светом, что плещет об их кожу, об их округлости и тени спектрами гораздо холодней, чем у Луны астрологов… – Вовсе не нужно быть тем, кто ты не есть, Петер. Меня бы здесь не было, если б я не любила того, кто ты есть…

Выманила ли она его на улицу, принесла ли ему смерть? На его взгляд с другой стороны – нет. В любви слова слышатся много как, делов-то. Но он все же чувствует, что его послали на другую сторону зачем-то

Ильзе вдобавок – завлекает его темными своими глазами. Имя его она выговаривает, но часто, чтобы пококетничать, не желает либо называет его мама.

– Нет-нет, мама вот. Я Петер. Ты что, забыла? Петер.

– Мама.

Лени только смотрит, улыбка меж губ почти, он бы сказал, самодовольная, дозволяет случиться путанице в именах, запустить мужские отзвуки, о которых не может не знать. Если она не хочет, чтоб он выходил на улицу, зачем же тогда молчит лишь в такие мгновения?

– Я только радовалась, что меня она мамой не зовет.

Лени думала, что это объясняет. Но слишком уж отдает идеологией, ему пока неуютно. Он не умеет слушать такие разговоры, когда вместе нанизывается больше, чем просто лозунги: не научился слушать революционным сердцем, да ему вообще-то и не дадут времени отрастить себе революционное сердце из тусклой товарищеской любви, нет, на это сейчас нет времени, да и ни на что его нет, кроме еще одного вдоха, жесткого вдоха того, кому на улице уже страшно, нет времени даже сбросить этот свой страх каким-нибудь освященным веками манером, нет, потому что вот подступает шуцман Хаммут, дубинка уже в замахе, сектор коммунистической головы глупо вплывает в поле обзора, столь не сознавая присутствия шуцмана и его власти… у шуцмана это первый удар прямой наводкой за весь день… о, момент выбран идеально, он чувствует его и в руке и на дубинке, уже не болтающейся вяло на боку, но упруго отведенной назад мускулистой дугой, в вершине замаха, пик потенциальной энергии… далеко внизу эта серая вена в виске, хрупком, как пергамент, так ясно выделяется, уже подергивается предпоследним ударом пульса… и, БЛЯ! Ох – как

Как прекрасно!

Где-то среди ночи сэр Стивен из Казино исчезает.

Но прежде сообщает, что Ленитроповы эрекции в высшей степени интересуют Фицморис-хаус.

Затем наутро врывается Катье – и клекочет яростнее промокшей квочки: сэр Стивен пропал. Ни с того ни с сего Ленитропу все что-нибудь сообщают, а он едва проснулся. В ставни и окна барабанит дождь. Утра понедельников, расстройства желудка, прощанья… он моргает, глядючи на затуманенное море, горизонт укрыт мантией серости, под дождем поблескивают пальмы, тяжелые, мокрые и очень зеленые. Может, из него шампанское еще не вышло – десять необычайных секунд в его поле зрения только любовь к тому, что он видит.

Затем, извращенно это сознавая, он отворачивается обратно в комнату. С Катье пора поиграть, итак…

Лицо у нее бледное, совсем как волосы. Ворожея дождливая. Поля шляпки обрамляют лицо шикарным сливочно-зеленым ореолом.

– Ну и пропал, значит. – Проницательность эдакого порядка может ее спровоцировать. – Не повезло. А с другой стороны – может, и повезло.