Радуга тяготения — страница 99 из 192

– С самого начала знала, что он гений. Я была всего лишь его созданием. – Ни разу не звезда, как она открыто признается, не Дитрих, да и не вамп а-ля Бригитта Хельм. Но что-то из ими желаемого в ней было – они (Ленитроп: «Они?» – Эрдманн: «Ну я не знаю…») прозвали ее «анти-Дитрих»: не губительница мужчин, но кукла – вялая, изможденная… – Я смотрела все наши фильмы, – вспоминает она, – некоторые – по шесть-семь раз. Я как будто никогда не шевелилась. Даже лицо. Ах-х, долгие, долгие крупные планы через газ… как будто один и тот же кадр повторялся, снова и снова. Даже когда я убегала – за мной обязательно кто-нибудь гонялся, монстры, безумцы, преступники, – я все равно была так… – поблескивают браслеты, – флегматична, так монументальна. А если не бежала, то меня обычно привязывали, приковывали к чему-нибудь. Пойдемте. Я вам покажу. – Ведет Ленитропа к остаткам камеры пыток, с дыбы обломали деревянные зубья, гипсовая каменная кладка покоцана и шелушится, пыль клубами, мертвые факелы остыли и скособочились в своих канделябрах. Лайковыми пальцами она с перестуком перебирает деревянные цепи, на которых уже вытерся почти весь серебрин. – Это была площадка «Alpdrücken». В те дни Герхардт еще любил подчеркнутое освещение. – Серебристая серость собирается в тонких морщинках ее перчаток, когда она смахивает пыль с дыбы и ложится. – Вот так, – поднимает руки и просит Ленитропа застегнуть жестяные оковы на запястьях и лодыжках. – Свет шел одновременно сверху и снизу, поэтому у всех было по две тени: Каина и Авеля, как нам Герхардт говорил. То была вершина его символистского периода. Впоследствии он пользовался более естественным светом, больше снимал на натуре. – Они ездили в Париж, Вену. В Херренкимзее в Баварских Альпах. Фон Гёлль грезил о том, чтобы снять фильм о Людвиге II. Едва в черный список не попал. Тогда все с ума сходили по Фридриху. Считалось непатриотичным утверждать, будто германский правитель может быть еще и безумцем. Но золото, зеркала, многие мили барочных орнаментов слегка сдвинули крышу и самому фон Гёллю. Особенно длинные коридоры… «Коридорная метафизика», называют это состояние французы. Старые коридорные клеважники с нежностью хмыкают, когда им рассказывают, как фон Гёлль, давно исчерпав все запасы пленки, по-прежнему катался на операторской тележке по золотым просторам, а на лице его играла дебильная улыбочка. Даже на ортохроматической пленке теплота выжила в черно-белом изображении, хотя фильм на экраны, конечно, так и не вышел. «Das Wütend Reich»[223], как такое можно было вынести? Бесконечные торги, опрятные человечки с нацистскими значками на лацканах валят толпами, мешают снимать, лицами втыкаются прямо в стеклянные стены. «Рейх» они готовы были заменить на что угодно, даже на «Königreich»[224], но фон Гёлль ни в какую. Он шел по канату. Чтобы как-то уравновесить, тут же начал «Приличное общество», которое, говорят, восхищенный Геббельс полюбил так, что смотрел три раза, хихикая и пихая в плечо соседа, которым запросто мог оказаться Адольф Гитлер. Маргерита играла там лесбиянку в кафе – «ту, что с моноклем, ее в конце насмерть забивает хлыстом трансвестит, помните?» Толстые ноги в шелковых чулках теперь неумолимо сияют, будто на станке обработаны, гладкие колени скользят друг о друга – то входит память, возбуждая ее. Ленитропа тоже. Она улыбается его напряженной промежности из оленьей кожи. – Он был прекрасен. В обоих смыслах, без разницы. Вы мне его капельку напоминаете. Особенно… сапоги эти… «Приличное общество» – это у нас был второй фильм, а вот этот… – этот? – «Alpdrücken», этот был первый. Бьянка у меня, по-моему, от него. Зачата на этих съемках. Он играл Великого Инквизитора, пытал меня. Ах, мы были Парой Рейха – Грета Эрдманн и Макс Шлепцих, Изумительно Вместе…

– Макс Шлепцих, – повторяет Ленитроп, выпучив глаза, – хватит дурака валять. Макс Шлепцих?

– Его звали иначе. Я тоже не Эрдманн. Но всё, что связано с землей, было политически безопасно, – Земля, Почва, Народ… код. Который они, глядя на тебя, умели расшифровать… У Макса была очень еврейская фамилия, Как-то-ский, и Герхардт счел, что благоразумнее дать ему новую.

– Грета, кроме того кто-то счел благоразумным и меня назвать Максом Шлепцихом. – Он показывает ей пропуск, полученный от Зойре Обломма.

Она пристально смотрит на картонку, затем коротко – на Ленитропа. Снова дрожит. Некая смесь желанья и страха.

– Я так и знала.

– Что знали?

Взгляд в сторону, покорный.

– Знала, что он умер. Он исчез в 38-м. Дел у Них хватало, да?

В Зоне Ленитроп навидался европейского паспортного психоза и сейчас хочет ее утешить.

– Это подделка. Имя – просто случайный псевдоним. Тот мужик, который его сделал, видимо, помнил Шлепциха по какому-нибудь фильму.

– Случайный. – Трагическая улыбка актрисы, зародыши двойного подбородка, одно колено подтянуто кверху, насколько позволяют кандалы. – Еще одно слово из сказки. Подпись на вашей карточке – Макса. Где-то у Стефании на Висле я храню целый несгораемый ящик его писем. Думаете, я не узнаю это его «ц» с инженерским хвостиком или цветочек, в который он превращал «х» на конце? Хоть всю Зону обшарьте, охотясь на этого своего «поддельщика». Они вам не дадут его найти. Вы Им нужны именно здесь и именно сейчас.

Н-да. Что бывает, когда один параноик встречается с другим? Перекрестье солипсизмов. Явно. Два узора образуют третий: муар, новый мир текучих теней, интерференций…

– «Я Им нужен здесь»? Зачем?

– Для меня. – Шепотом алыми губами, раскрытыми, влажными… Хм-м. Да, у нас ведь тут как-никак стояк. Ленитроп садится на дыбу, подается вперед, целует Маргериту, расшнуровывает штаны и скатывает их с себя так, чтобы высвободить хуй, который подпрыгивает в прохладной студии, слегка пружиня. – Наденьте шлем.

– Ладно.

– Вы очень жестоки?

– Не знаю.

– А можете? Прошу вас. Найдите, чем меня хлестать. Немножечко. Чтобы согреться. – Ностальгия. Боль дороги назад, домой. Ленитроп копается в реквизите инквизиции – кандалы, тиски для пальцев, кожаная сбруя – и отыскивает миниатюрную плеть-кошку, кнут эльфов из Черного леса, резной барельеф на лакированной черной рукояти изображает оргию, а хвосты подстегнуты бархатом, чтоб больно, но не до крови. – Да, отлично годится. Теперь мне по бедрам изнутри…

Но его уже кто-то обучил. Что-то обучило… что грезы, прусские и зимующие среди их лугов, в любой скорописи рубцов дожидаются в их небесах, таких блеклых, таких неспособных ничего собою укрыть, дожидаются, чтоб их призвали… Нет. Нет – он до сих пор говорит «их», но уже сильно поумнел. Теперь это его луга, его небеса… его собственная жестокость.

Все цепи и оковы Маргериты позванивают, черная юбка взметнулась к бедрам, чулки туго притянуты классическими параболами к подвязкам черной сбруи на ребрах, которую носит она под одеждой. Как же целое столетие подряд вспрыгивали пенисы западных мужчин от вида сей особой точки в верховье дамского чулка, сего перехода от шелка к нагой коже и подвязке! Не-фетишистам легко фыркнуть насчет выработки павловского рефлекса да и махнуть рукой, но любой поклонник нижнего белья, достойный своих нездоровых хиханек, скажет вам, что здесь все не так просто – у нас тут космология: точки пересечения орбит и параболические точки возврата и точки самокасания, математические поцелуи… сингулярности! Рассмотрим шпили соборов, священные минареты, хруст железнодорожных колес по точкам, прямо у вас на глазах, пока отслаиваются рельсы, по которым не поехали… горные пики, остро вздымающиеся к небесам, вроде тех, что наблюдаются в живописном Берхтесгадене… лезвия стальных бритв, в коих вечно скрывается могучая тайна… шипы розы, что колют нас врасплох… даже, если верить русскому математику Фридману, бесконечно плотную точку, из которой распустилась нынешняя Вселенная… В каждом случае переход от точки к не-точке несет свечение и загадку, от коих что-то в нас должно прыгать и петь – либо в страхе забиваться в угол. Глядя на А4, нацеленную в небо, – прямо перед тем как защелкнут последний тумблер запуска, – глядя на эту особую точку на самой верхушке Ракеты, где взрыватель… Подразумевают ли все эти точки, как сама Ракета, – угасание? Что это – детонирует в небе над собором? под лезвием бритвы, под розой?

И что поджидает Ленитропа, какой неприятный сюрприз за верховьями Гретиных чулок? вдруг стрелка, бледный потек вниз, по-над замысловатостями колена и с глаз долой… Что ждет за этими воями и щелчками бархатных ремней по ее коже, долгими красными полосами на белом грунте, за ее стонами, за синячным цветком, что плачет у нее на груди, за перезвяком скобяных изделий, что удерживают ее? Он старается не порвать чулки своей жертве, не стегать слишком близко к растянутой вульве, что вся дрожит, беззащитная, меж распахнутых и напряженных бедер, среди подрагиваний эротической мускулатуры, покоренная, «монументальная», подобно любому серебристому воспоминанью о ее теле, оставшемуся на пленке. Она кончает раз, потом, быть может, и другой, и только затем Ленитроп откладывает плетку и взбирается на Грету сверху, покрывая ее крылами плаща, ее эрзац-Шлепцих, его свежее напоминанье о Катье… и они принимаются ебстись, старая липовая дыба под ними кряхтит, Маргерита шепчет: Господи как же мне больно и Ах Макс… и только Ленитроп готов кончить, имя ее ребенка: процедив сквозь идеальные зубы, чистой экструзией боли, что не понарошку, она выкрикивает: Бьянка

* * *

…да, бикса – да, биксучка – бедная беспомощная биксочка ты кончаешь сдержаться не можешь я теперь еще раз тебя хлестану до крови хлестну… Таков весь фасад Пёклера, от глаз до колен: затопленный образом сегодняшнего вечера – аппетитная жертва, связанная на дыбе в темнице, наполняет собою весь экран: крупные планы ее кривящегося лица, соски под шелковым одеяньем изумительным торчком, лжет, декларируя свою боль –