Радуга тяготения — страница 149 из 192

В вечер следующего собрания, вернувшись домой на привычную кушетку, с «Уолл-Стрит Джорналом», в котором ничего нового, Лайл Елейн поднялся над собственным телом где-то на фут лицом кверху, осознал, где он, и — гаахх! шмяк обратно. Лежал в ужасе, какого с рождения не переживал, даже в лесу Белло — не столько из-за того, что тело свое покинул, сколько потому, что знал: это лишь первый шаг. Следующий — перевернуться в воздухе и посмотреть вниз. Древняя магия его отыскала. Он пустился в странствие. Он знал, что не продолжать его не сможет.

Прошел месяц или два, прежде чем он сумел повернуться. Когда это случилось, он ощутил поворот не столько в пространстве, сколько в собственной истории. Необратимый. Тот Елейн, что вернулся, дабы влиться в неподвижный белый сосуд, который он наблюдал пузом вверх на диване, далеко-далеко, за много тысячелетий, изменился навеки.

Вскорости он уже почти совсем не вставал с этой кушетки, а на Стейт-стрит практически не появлялся. Жена его никогда ни о чем не спрашивала — смутно перемещалась по комнатам, заговаривала только о делах домашних, а Елейн, если ему случалось оказаться в теле, ей отвечал, но чаще нет. Под дверью возникала странная публика — предварительно не телефонируя. Сомнительные личности, иностранцы с тонированной масляной кожей, с жировиками, ячменями, кистами, хрипами, гнилыми зубами, хромотой, пристальными взглядами или — что еще хуже — со Странными Рассеянными Улыбками. Жена впускала их в дом, всех, и двери кабинета тихонько затворялись за ними у нее перед носом. Изнутри до нее доносилось лишь журчанье голосов — видимо, на каком-то иностранном языке. Эти люди обучали ее мужа методам странствования.

Бывали, хоть и редко, в географическом пространстве путешествия, что заводили на север по очень синим, огнисто-синим морям, студеным морям, где толпились плавучие льдины, к предельным стенам льда. Сужденье подводило нас непоправимо: мы больше внимания уделяли Пири и Нансенам, кои возвращались, — хуже того, их свершенья мы звали «успехом», хотя они терпели неудачу. Они возвращались, возвращались к славе, к славословью — и потому терпели неудачу. Мы лишь плакали по сэру Джону Фрэнклину или Соломону Андре: оплакивали их каменные пирамиды, их кости, и в бессчастном мерзлом мусоре не заметили извещенья об их победе. К тому времени, как техника позволила нам совершать такие путешествия с легкостию, мы давно заболтали всякую способность отличать победу от пораженья.

Что же отыскал Андре в полярном безмолвии — что должны были мы услышать?

Елейн, по-прежнему в подмастерьях, еще не избавился от тяги к галлюцинациям. Он знает, где находится в данную минуту, но, вернувшись, воображает, что путешествовал под историей: история-де — разум Земли, в ней есть страты, залегающие очень глубоко, слои истории, аналогичные слоям угля и нефти в теле Земли. Иностранцы сидят у него в гостиной, над ним шипят, на всем, чего бы ни коснулись, оставляют противные пленки кожного сала, пытаются провести Елейна сквозь эту фазу и явно раздражены тем, что им представляется вкусами тунеядца и вульгарного хама. Он возвращается, бредя о найденных им присутствиях, о членах астрального «ИГ», чья миссия — как в самом деле намекал Ратенау через медиума Петера Саксу, — за гранью мирского добра и зла: подобные различия там бессмысленны…

— Конешшно, конешшно, — вся на него пялятся, — но тогда затшем твердить «дух и тело»? К тшему их разделять?

К тому, что трудно привыкнуть к чуду открытия: Земля, оказывается, — живая зверюшка; он долгие годы считал ее здоровенным тупым булыжником, а теперь в ней обнаруживаются тело и душа, и Елейн снова чувствует себя ребенком, знает, что теоретически привязываться не должен, но все равно влюблен в это свое ощущение чуда, в то, что снова его обрел, хоть и так поздно, и даже зная, что вскорости от него придется отказаться… Обнаружить, что Тяготение, такое само-собой-разумеющееся, на самом деле — нечто сверхъестественное, Мессианское, сверхчувственное в духотеле Земли… прижав к святому своему центру опустошенье убыли мертвых биологических видов, собрав, упаковав, преобразовав, перестроив и пересплетя молекулы, которые на другой стороне Каббалисты каменноугольного дегтя, замеченные Елейном в странствиях, снова подберут, изымут вываренными, разъятыми, истолкованными до распоследнейшей пермутации полезной магии, и через столетия после истощения по-прежнему отыскивая новые молекулярные фрагменты, сочетая и пересочетая их в новую синтетику…

— Да ну их, они ничем не лучше Клиппот, скорлупа мертвых, нечего на них время тратить…

Прочие же мы, не избранные к просвещенью, оставшиеся снаружи Земли, на милости Тяготения, кое мы лишь недавно выучились засекать и измерять, вынуждены шибаться внутри собственных лобных долей веры в Симпотные Соответствия, рассчитывая, что на всякую пси-синтетику, извлеченную из души Земли, найдется мирская молекула, более-менее обыкновенная и поименованная, — нескончаемо барахтаться в пластиковых пустяках, в каждом отыскивая Глубинное Значение и стараясь нанизать их все, как члены степенного ряда, что надеются собраться в нулевой точке некоей колоссальной и тайной Функции, чье имя, подобно переставленным именам Бога, произносить нельзя… пластиковая трость саксофона звуки неестественного тембра, бутылка шампуня образ эго, подарок из «Крекер-Джека» одноразовое развлечение, корпус бытового прибора в поисках попутных ветров познанья, детские бутылочки умиротворение, мясные полуфабрикаты маскировка бойни, пакеты для химчисткиудушение младенцев, садовые шланги бесконечная поливка пустыни... но свести их воедино, в их скользком упорстве и нашем недоходяжестве… разобраться в них, отыскать ничтожнейшую щепочку истины в разливанном море повторов, пустой убыли…

Свезло Елейну — он от этого избавлен. Однажды вечером созвал семейство к кушетке в кабинете. Лайл-мл. прибыл из Хьюстона, сотрясаясь от начальной стадии гриппа, подхваченного в мире, где кондиционирование воздуха не столь уж сущностно для жизни. Клара на машине приехала из Беннингтона, а Бадди местным поездом из Кембриджа.

— Как вам известно, — объявил Елейн, — в последнее время я предпринимал небольшие путешествия. — На нем был простой белый блузон, в руках — красная роза. Выглядел не от мира сего, к этому выводу впоследствии все и пришли: глаза и кожа его лучились ясностью, какую встретишь нечасто, разве что в иной весенний день, на иных широтах перед самым восходом. — Я обнаружил, — продолжал он, — что при всякой своей отлучке уходил все дальше и дальше. Сегодня я отбываю навсегда. То есть больше не вернусь. Посему мне хотелось со всеми вами попрощаться и сообщить, что о вас позаботятся. — Он навестил своего друга Холдена (он же «Жгуч») Куца из юридической фирмы Одиноккьи, Беддна, Беспросвита, Де-Тупаи и Куца на Стейт-стрит и удостоверился, что семейные финансы в идеальном порядке. — Я хочу, чтобы вы знали — я вас всех люблю. Я бы остался, если б мог, но мне пора в путь. Надеюсь, вы меня поймете.

Один за другим родня подходила попрощаться. Когда с объятьями, поцелуями и рукопожатиями покончили, Елейн в последний раз погрузился в лоно кушетки и, слабо улыбаясь, закрыл глаза… Немного погодя он ощутил, что поднимается. Наблюдатели разошлись во мнениях касаемо точного времени. Около 9:30 Бадди отправился смотреть «Невесту Франкенштейна», а миссис Елейн накрыла безмятежный лик супруга пыльной портьерой из чинца, полученной от кузины, которая никогда не понимала ее вкуса.

□□□□□□□

Ветреная ночь. Крышки солдатских мусорных ведер лязгают по всему плацу. Часовые от безделья репетируют маневры королевы Анны. Иногда ветер налетает так, что качает джипы на рессорах, даже пустые военные 2 ½-тонки и кургузые гражданские пикапы — амортизаторы стонут басом от неудобства… когда ветер крепчает, живые сосны шевелятся, выстроившись над последним песчаным откосом к Северному морю…

Шагая споро, однако не в ногу по исшрамленным грузовиками пространствам старого завода Круппа, доктора Протыр и Эспонтон на заговорщиков отнюдь не похожи. В них немедленно признаешь то, чем они и представляются: крохотным плацдармом лондонской респектабельности в этом ночью осененном Куксхафене — туристами в недоокультуренной колонии сульфаниламидов, высыпанных в кровавые колодцы, шприц-тюбиков и жгутов, торчков-лекарей и садистов-санитаров, в колонии, от коей они были, хвала небесам, на всем Протяжении избавлены, поскольку брат Протыра высоко залетел в некое Министерство, а Эспонтон формально признан негодным из-за странной истерической стигмы в форме туза пик и почти того же цвета, что возникала у него на левой щеке при сильном стрессе и сопровождалась жесточайшей мигренью. Лишь пару месяцев назад они ощутили, что мобилизованы не меньше прочих британских подданных и тем самым подчиняются большинству повелений Правительства. Касаемо же текущей миссии оба пребывают в сомненьях мирного времени. Как быстро нынче проходит история.

— Не могу даже помыслить, почему он попросил нас, — Протыр поглаживает эспаньолку (жест смотрится навязчивым, не более того), говорит, пожалуй, слегка чересчур мелодично для человека его массы, — он наверняка знает, что я этим не занимался года с 27-го.

— Я пару раз ассистировал, когда был интерном, — припоминает Эспонтон. — Ну, знаете, когда на это случилась великая мода в психиатрических клиниках.

— Могу назвать несколько государственных заведений, где это по-прежнему в моде. — Медики хмыкают, исполненные того британского Weltschmerz что так неловко смотрится на лицах оным инфицированных. — Послушайте, Эспонтон, так вы, стало быть, предпочитаете мне ассистировать, я верно понял?

— Ой, знаете, как угодно. В том смысле, что никто же не будет стоять с блокнотиком, знаете, и все записывать.

— Я бы не зарекался. Вы чем слушали? Разве не заметили…

— Рьяности.

— Маниакальности. Даже опасаюсь, не