Радуга тяготения — страница 167 из 192

Похоже, он просит у нее взаправдашнего совета. Такие, значит, задачки занимают его время? А как же Ракета, Пустые, как же опасное младенчество его народа?

— Да что вам Бликеро? — вот что она в конце концов спрашивает.

Ему не нужно долго раздумывать над ответом. Он часто воображал приход Допросчика.

— Вот сейчас я бы вывел вас на балкон. На смотровую площадку. Я показал бы вам Ракетенштадт. Плексигласовые карты сетей, что мы раскинули по всей Зоне. Подземные школы, системы распределения питания и лекарств… Мы бы взирали на штабы, узлы связи, лаборатории, клиники. Я бы сказал…

— Итак, все будет твое, если ты…

— Отставить. Не та притча. Я сказал бы: Вот чем я стал. Отчужденной фигурой с неким углом возвышения и на некоей дистанции… — которая присматривает за Ракетенштадтом янтарными вечерами, а за нею — отстиранные темнеющие покровы туч… — которая растеряла все остальное, кроме сего преимущества. Нет сердца уже нигде, не осталось человеческой души, где существую я. Знаете ли вы, каково это?

Он лев, этот человек, одержимый своим «я», — но, несмотря на все, Катье он нравится.

— Но будь он еще жив…

— Знать не дано. У меня есть письма, которые он писал, уже уехав из вашего города. Он менялся. Ужасно менялся. Вы спрашиваете, что он мне. Мой стройный белый авантюрист, что за двадцать лет заболел и состарился, — последняя душа, где мне могло быть даровано хоте какое-то бытование, — превращался из лягушки в принца, из принца в сказочное чудовище… «Будь он жив», он, возможно, изменился бы до неузнаваемости. Мы могли бы проехать под ним в небесах и не заметите. Что бы ни случилось в конце, он вознесся. Даже если просто умер. Он вышел за пределы своей боли, своего греха — его загнало далеко в Их царство, в контроль, синтез и контроль, дальше, чем… — что ж, он хотел сказать «нас», но, пожалуй, «я» все-таки лучше. — Я не вознесся. Меня лишь возвысило. Пустее не бывает: когда тот, в кого не веришь, говорит, что тебе нет нужды умирать, — даже это лучше… Да, он мне много чего, очень много. Он — старое «я», дохлый альбатрос, которого я никак не могу отпустить.

— А я? — Насколько она понимает, он ждет, что она заговорит, как женщина 1940-х. «А я» и впрямь. Но ей не приходит в голову иного способа как бы ненароком помочь ему, подарить минуту утешенья…

— Вы, бедная Катье. Ваша история печальнее всех. — Она поднимает голову — посмотреть, как именно его лицо станет над нею насмехаться. Поразительно: вместо этого слезы струятся, струятся у него по щекам. — Вам всего-навсего дали свободу, — голос его ломается на последнем слове, какой-то миг лицо трется о клетку ладоней, выныривает из клетки — самому попробовать веселенький вальсок ее висельнического смеха. Ох нет, неужели и этот перед ней расклеится? Ей сейчас в жизни хоть от кого-нибудьнужны стабильность, душевное здоровье и сила характера. А не вот это. — Ленитропу я тоже сказал, что он свободен. Я всем это говорю, кто слушает. Я скажу им, как говорю вам: вы свободны. Вы свободны. Вы свободны…

— Куда уж тут печальнее? — Бесстыжая девчонка, она не потакает ему, да она с ним флиртует, что угодно, все, чему ее могли научить крепированная бумага и паучий курсив юного дамства, лишь бы не погружаться в его черноту. Это, надо понимать, не его чернота, а ее — недопустимая чернота, а она притворяется на миг, будто это чернота Энцианова, нечто за пределами даже сердцевины рощи Пана, отнюдь не пасторальное, но городское, пути в обход сил природы — переступить через них, исправить их либо пролить наземь, дабы вновь явились близким подобием злокачественных мертвецов: Клиппот, над коими «вознесся» Вайссман, душами, чье путешествие сюда прошло так скверно, что они растеряли всю доброту еще в голубой молнии (чьи долгие морские борозды идут рябью) и превратились в имбецильных убийц и шутов, бибикают неразборчиво в пустоте, жилистые и обглоданные, как крысы, — ее личная городская темнота, текстурированная тьма, где потоки струятся во всех направленьях, и ничего не начинается, и не заканчивается ничего. Но со временем шум громче. Оно встряхивается, проникает в ее сознание.

— Флиртуйте, если угодно, — теперь Энциан учтив, как Кэри Грант, — но будьте готовы к тому, что вас примут всерьез. — О — го. Вот за тем вы сюда и явились, народ.

Не обязательно. Прямо скажем, горечь его (за получение коей должным образом расписались в немецких архивах, ныне, впрочем, вероятно, уничтоженных) залегает слишком глубоко, ей не познать. Должно быть, он обучился тысяче личин (ибо Город будет и дальше маскироваться против вторжений, коих мы зачастую не видим, чьих исходов никогда не постигнем, безмолвных и незаметных переворотов в складских районах, где стены глухи, на пустырях, заросших сорняками), и вот эта, вне всяких сомнений, эта Диковинная Обходительная Особа — одна из них.

— Я не знаю, что делать. — Она встает, долго-долго пожимая плечами, и принимается красиво мерить шагами комнату. Ее старый стиль: девушке лет 16-ти кажется, будто все на нее пялятся. Волосы ниспадают капюшоном. Руки часто соприкасаются.

— Вам и не надо лезть глубоко — только засеките Ленитропа, — наконец собравшись с силами, говорит он. — Только пристройтесь к нам и дождитесь, когда он снова появится. К чему отягощать себя остальным?

— К тому, что я чувствую, — голос ее — может, и нарочно, — очень кроток, — что должна заниматься этим «остальным». Я не хочу мелких призов в конце. Не хочу просто… ну не знаю, отблагодарить его за осьминога, что ли. Мне разве не нужно знать, зачем он там, что я сделала с ним — для Них? Как Их остановить? Сколько мне еще будет сходить с рук непыльная работка, дешевые уходы? Я разве не должна лезть до упора?

Мазохизм [писал Вайссман из Гааги] утешает ее. Потому что ее по-прежнему можно ранить, потому что она человек и способна плакать от боли. Ибо часто она забывает. Могу лишь гадать, сколь это, наверное, ужасно… Оттого ей потребен хлыст. Она вздымает круп не капитулируя, но в отчаяньи — подобно твоим страхам импотенции и моим: может ли еще… вдруг не выйдет… Но подлинной покорности, самозабвения и перехода во Всё — у Катье ни капли нет. Не та она жертва, коей я предпочел бы все это завершить. Быть может, перед самым концом случится еще одна. Быть может, я грежу… Я ведь здесь не для того, чтобы посвятить себя ее фантазиям!

— Вы предназначены для выживанья. Да, вероятно. Сколько боли вы бы ни захотели, вам все равно суждено ее пережить. Вы вольны выбирать, сколь приятным будет каждый переход. Обычно он дается в награду. Я об этом не попрошу. Простите, но вы, похоже, действительно не понимаете. Вот поэтому ваша история печальнее прочих.

— Награда… — она свирепеет. — Это же пожизненное. Если вы считаете это наградой, как же вы назовете меня?

— Политически — никак.

— Черный вы ублюдок.

— Именно. — Он дозволил ей изречь истину. В каменном углу бьют часы. — Сейчас у нас человек, который в мае был с Бликеро. Перед самым концом. Вам необязательно…

— Идти и слушать, да, оберст. Но я пойду.

Он поднимается, официально и по-джентльменски сгибает локоть, криво улыбаясь, думает: ну чистый клоун. Ее же улыбка стремится вверх, как у проказливой Офелии, коей только что явились очертания страны безумцев, и теперь ей не терпится сбежать от двора.

Обратная связь, улыбка-к-улыбке, притирки, колебания — и все это демпфируется до нам никогда не познать друг друга. Сияющие, чужие, ля-ля-ля — упорхнули послушать о том, как кончил человек, которого мы оба любили, и мы такие чужаки в кино, обреченные на разные ряды, проходы, выходы, возвращения домой.

Вдали, в другом коридоре тужится сверло, дымится, вот-вот сломается. Громыхают подносы и стальные приборы — звук у них невинный и добрый под знакомыми покровами пара, жир вот-вот прогоркнет, дым сигарет, моечная вода, дезинфекция — кафетерий в разгар дня.

Есть за что держаться…

□□□□□□□

Вам надо причин и следствий. Ладно. Танатца смыло за борт тем же штормом, что скинул с «Анубиса» и Ленитропа. Спас польский гробовщик на шлюпке — он выгреб в штормовое море поглядеть, не шарахнет ли его молнией. В надежде притянуть электричество он влатался в сложный металлический костюм, отчасти похожий на скафандр глубоководного ныряльщика, и каску вермахта, в которой просверлил пару сотен дырок и вставил в них гайки, болты, пружины и всевозможные проводники, отчего позвякивает, кивая или качая головой, что с ним бывает часто. Нормальный такой дигитальный попутчик, в ответ на все — да либо нет, и двуцветные шашечки причудливых очертаний и текстуры распускаются дождливой ночью вкруг него и Танатца. С тех самых пор, как гробовщик прочел в американской пропагандистской листовке про Бенджамина Франклина с его воздушным змеем, громом и ключом, ему не дает покоя эта затея: башкой словить молнию. Однажды ночью разум его осветила вспышка (хоть и не та, на которую он рассчитывал): по всей Европе в этот миг бродят сотни, а кто знает, может, и тысячи людей, которых шарахнуло молнией и не убило. Вы представьте, чего они могут порассказать!

В листовке, однако, пренебрегли упомянуть, что Бенджамин Франклин был еще и Масоном, к тому же падким до космических форм практических розыгрышей, к коим запросто могли относиться и Соединенные Штаты Америки.

Ну, дело в непрерывности. У большинства людей в жизни взлеты и паденья относительно постепенны — эдакая плавная кривая с первыми производными в каждой точке. Их никогда не лупит молнией. Они вообще без понятия о катаклизме. А вот те, кого лупит, оказываются в сингулярной точке, в точке прерывания жизненной кривой — вам известно, какова скорость изменения функции в точке возврата кривой? Бесконечность — вот какова! Вдоба-авок сразу за точкой — минус бесконечность! Как вам такое внезапное изменение, а? Бесконечные мили в час меняются на ту же скорость