Радуга тяготения — страница 18 из 192

». Оба кореша и так это знают. Ветра, что несет им эту индейскую вонь, хватит кому угодно. О господи, вот пальба пойдет, кровавая, как черт-те что. Ветер задует так крепко, что на деревьях с северной стороны кровь застынет коркой льда. С краснокожим придет собака — единственная индейская псина на этих пепельных равнинах: кабыздох полезет к мелкому Шмякко и дни свои закончит на мясном крюке за открытым прилавком на немощеной площади в Лос-Мадрес, глаза распахнуты, шелудивая шкура нетронута, по залитым солнцем известке и камню церковной стены, что через площадь, скачут блохи, кровь темнеет и запекается на драной шее, где зубы Шмякко перегрызли яремную вену (а может, и пару-тройку сухожилий, ибо голова свесилась набок). Крюк вонзен в спину, меж позвонками. Мексиканские дамы тычут в дохлого пса, а он неохотно покачивается в утренних запахах кормовых бананов для жарки, сладкой молодой морковки из долины Красной реки, давленого множества овощей, кинзы, что пахнет животным мускусом, крепкого белого лука, ананасов, что бродят под солнцем и уже готовы взорваться, огромных крапчатых полок горных грибов. Ленитроп движется меж ларей и развешанных тканей, невидимый, средь лошадей и собак, свиней, ополченцев в коричневых мундирах, индеанок с младенцами, подвешенными в платках, слуг из пастельных домов, что дальше по склону, — площадь бурлит жизнью, и Ленитроп озадачен. Разве всем не полагается быть по одному?

О. Да.

В. Тогда одна индеанка…

О. Одна чистокровная индеанка. Одна mestiza. Одна criolla[18]. Затем: одна яки. Одна навахо. Одна апача…

В. Секундочку, в самом начале был всего один индеец. Которого Клюкфилд убил.

О. Да.

Считайте это проблемой оптимизации. Наилучшим манером страна обеспечивает всех только по одному.

В. Тогда как же остальные? Бостон. Лондон. Те, кто живет в городах. Эти люди настоящие или как?

О. Некоторые да, некоторые нет.

В. А настоящие необходимы? или избыточны?

О. Зависит от того, что у вас на уме.

В. Блядь, нет у меня ничего на уме.

О. А у нас есть.

На миг десять тысяч жмуриков, что скрючились под снегом в Арденнах, принимают солнечный диснеизированный вид пронумерованных младенцев под теплыми белыми одеялками — ждут, когда их отправят благословенным родителям в такие места, как Верхние Водопады Ньютона. Это длится лишь мгновенье. Затем еще на миг такое впечатление, будто все рождественские колокольцы мирозданья вот-вот сольются в хор — что весь их случайный перезвон нынче станет, лишь на этот миг, согласен, гармоничен и принесет с собою вести о недвусмысленном утешенье, об ощутимой радости.

Но сигаем на склон Роксбери. Снег слежался в арки, в сетчатые поля его черных резиновых подошв. Его «ар’тики» позвякивают, когда он шевелит ногами. Снег в этой трущобной тьме выглядит сажей в негативе… влетает в ночь и вылетает… Кирпичные поверхности при свете дня (он их видит лишь на ранней утренней заре, в ботах ему больно, ищет такси вверх и вниз по всему Холму) пылают коррозией, плотные, глубокие, снова и снова заваленные морозами: до того историчные, что куда там Бикон-стрит…

В тенях, где черное и белое держатся на лице схематичной пандой и всякая область — опухоль или масса рубцовой ткани, ждет связник, к которому он добирался в такую даль. Лицо вялое, как у сторожевого пса, и хозяин оного лица много жмет плечьми.

Ленитроп: Где он? Почему не явился? Вы кто?

Голос: Малыша замели. И меня вы знаете, Ленитроп. Припоминаете? Я — Никогда.

Ленитроп (вглядываясь): Никогда? Что — вы, да? (Пауза.) Как можно? Малыша Кеношу?

□□□□□□□

«Криптосперм» — патентованная разновидность стабилизированного тирозина, разработанная концерном «ИГ Фарбен» по контракту на исследования с OKW[19]. Прилагается активирующий агент, который при наличии некоего, до сего дня [1934] не обнаруженного, компонента семенной жидкости способствует преобразованию тирозина в кожный пигмент меланин. В отсутствие семенной жидкости «Криптосперм» остается невидимым. Ни один известный реагент из тех, что доступны оперативникам в полевых условиях, не преобразует «Криптосперм» в видимый меланин. В криптографическом применении предлагается вместе с сообщением передавать раздражитель, который с высокой вероятностью вызовет эрекцию и эякуляцию. Бесценным подспорьем представляется детальное изучение психосексуального профиля получателя.

Проф. Ласло Ябоп, «Криптосперм» (рекламный проспект), «Агфа», Берлин, 1934

Картинка на плотной кремовой бумаге, сверху черные письмена «GE HEIME KOMMANDOSACHE»[20], выполнена пером и тушью, прорисовано весьма тонко, отчасти под Бердслея или фон Байроса. Женщина — один в один Скорпия Мохлун. Комната — они говорили о ней, но никогда не видели, комната, где они хотели бы однажды поселиться, утопленный бассейн, шелковый полог ниспадает с потолка, — сказать по правде, съемочная площадка Де Милля, грациозные промасленные девицы в прислужницах, вверху — намек на полуденный свет, Скорпия растянулась средь пухлых подушек, на ней в точности грация фламандских кружев, темные чулки и туфли, о каких он нередко грезил, но никогда…

Нет, разумеется, ей он — ни слова. Никому ни слова. Как у всякого юнца, выросшего в Англии, у него условный рефлекс — стояк при виде неких фетишей, а затем условный рефлекс — стыд из-за новых рефлексов. Возможно ли — где-то — досье, возможно ли, чтоб Они (Они?) как-то умудрялись отслеживать все, что он видел и читал с самой половозрелости… а откуда еще Им знать?

— Тш-ш, — шепчет она. Пальцами легонько гладит свои длинные оливковые бедра, нагие груди набухают над кружевами. Лицо обращено к потолку, но глаза проницают Пиратовы, длинные, от похоти суженные, меж густых ресниц мерцают две точки света… — Я его брошу. Мы приедем сюда и станем жить. Станем вечно заниматься любовью. Я — твоя, я давным-давно это знаю… — Язык выскальзывает, обмахивая заостренные зубки. Мохнатый ежик — в средоточии света, и во рту вкус, который он вновь ощутит…

Короче, Пират едва успевает, еле вываливает хуй из штанов, прежде чем все вокруг обкончать. Впрочем, приберег каплю спермы — хватит втереть в пустой клочок, что прилагался к картинке. И медленно, откровением под перламутровой пленкой его семени проступает буро-негритянское сообщение — фразированное простой «перестановкой нигилистов», и ключи он почти угадывает. Расшифровывает по большей части в уме. Дано место, время, запрос о содействии. Он сжигает послание, свалившееся на него из страт, что выше земной атмосферы, добытое с нулевого меридиана Земли, картинку оставляет — хм-м — и моет руки. Простата ноет. Тут многое сокрыто. Ни попросить о помощи, ни умолить о пощаде: опять туда, эвакуировать оперативника. Послание равносильно приказу с высочайших уровней.

Издалека сквозь ливень доносится хрусткий взрыв очередной германской ракеты. Третья за сегодня. Охотятся в небесах, как Водан и его чокнутое воинство.

А Пиратовы роботоруки уже обследуют папки и ящики на предмет потребных расписок и бланков. Поспать нынче не светит. Пожалуй, сигарету или глотнуть чего по пути — и то без шансов. На хера?

□□□□□□□

В Германии с приближеньем финала вот чем исписаны бесконечные стены: «WAS TUST DU FÜR DIE FRONT, FÜR DEN SIEG? WAS HAST DU HEUTE FÜR DEUTSCHLAND GETAN?»[21]. В «Белом явлении» стены исписаны льдом. Ледяные граффити в бессолнечный день заволакивают темнеющий кровавый кирпич и терракоту, будто здание — архитектурный документ, старомодный прибор, чье назначение позабыто, — надлежит оберегать от непогоды в некоей шкуре прозрачного музейного полиэтилена. Лед разновеликой толщины, волнистый, помутнелый — легенда, которую расшифруют повелители зимы, краевые ледоведы, а затем станут спорить о ней в своих журналах. Выше по склону, к морю ближе, подобно свету, снег копится на всякой наветренной грани древнего Аббатства — крыша давным-давно снесена по маниакальному капризу Генриха VIII, а стены остались, безбожными оконными дырами умеряют соленый ветер, пока сезоны крупными мазками перекрашивают травянистый ковер в зеленый, в выцветший, потом в снежный. Из палладианского здания в насупленной сумеречной низине это единственный вид — на Аббатство или же на мягкие, обширные и крапчатые перекаты нагорья. Вид на море отсюда заказан, хотя в определенные дни и приливы чуешь это море, чуешь всех своих подлых прародителей. В 1925-м бежал Редж Ле Фройд, пациент «Белого явления» — промчался по центру города и воздвигся, покачиваясь, на утесе, волосы и больничная одежа трепещут на ветру, слева и справа в рассольной дымке тускнеют, колеблясь, мили южного побережья, белесого мела, пристаней и променадов. За ним во главе толпы зевак прибежал констебль Дуббз.

— Не прыгай! — кричит констебль.

— Я и не думал. — Ле Фройд по-прежнему смотрит в море.

— Ну а что ты там делаешь. А?

— Хотел на море поглядеть, — объясняет Ле Фройд. — Никогда не видал. Я ему кровная родня, понимаете?

— А, ну да. — Коварный Дуббз тем временем подбирается к нему бочком. — К родственничкам в гости заглянул, а? как мило.

— Я слышу Повелителя Моря, — дивясь, кричит Ле Фройд.

— Боженька всемогущий, а зовут-то его как? — У обоих лица мокрые, оба перекрикивают ветер.

— Ой, я не знаю, — орет Ле Фройд. — А вы как посоветуете?

— Берт, — предлагает констебль, припоминая, как надо — правой рукой хватать выше левого локтя или же левой рукой хватать…

Ле Фройд оборачивается и только теперь видит констебля, видит толпу. Глаза его округляются и мягчеют.

— Берт — это хорошо, — говорит он и задом шагает в пустоту.

Вот и все разнообразие, что горожане Фуй-Региса поимели с «Белого явления»: много лет подряд наблюдали розовый или веснушчатый отпускной наплыв из Брайтона, Выброс и Отброс всякий день радио-истории отливали в песне, закаты на променаде, световые отверстия объективов вечно подстраивались под морской свет, веющий в небе то резко, то мягко, на ночь аспирин, — и только прыжок Ле Фройда, единственное развлечение, пока не вспыхнула эта война.