— Но ты влюблена. Методика — просто заменитель, она в старости хороша.
— А почему не любить всегда?
В солнечной кухне две женщины разглядывают друг друга. Со стен блестят застекленные шкафчики. Жужжат пчелы за окнами. Лиха накачивает воды из колодца, и они заваривают чай из земляничных листьев. Но лицо Чичерина не появляется.
В ночь, когда черные выступили в великое переселение, Нордхаузен походил на мифический город под угрозой некоей особой гибели — подъятые воды хрустального озера, лава с небес… на один вечер защищенность испарилась. Черные, как и раке ты в «Миттельверке», наделяли Нордхарен целостностью. А теперь ушли: Лиха знает, что шварцкоммандос с Чичериным движутся встречными курсами. Она не желает дуэлей. Это университетские школяры пускай дерутся. Она хочет, чтоб ее седеющий стальной варвар выжил. Невыносимо думать, что, быть может, она уже прикоснулась к нему, уже пощупала его исшрамленные, историей замаранные руки в последний раз.
В спину ее подталкивает дремота городка, а ночами — странными канареечными ночами в Гарце (канарейщики усердно колют самок мужскими гормонами, чтоб пели дольше, — надо успеть продать их забугорным лохам, каких в Зоне полно) — слишком много заклинаний, ведьминского соперничества, шабашной политики… она знает, что магия тут ни при чем. Ведьминштадт, где зеленые лики священных гор сплошь объедены бледными кругами — козлики на привязи постарались, — обернулся очередной столицей, где управленчество осталось единственным предприятием: ты будто на олимпе музыкантского профсоюза — никакой музыки, одни перегородки из стеклоблоков, плевательницы, комнатные растения; практикующих ведьм не осталось. Либо приходишь в комплекс на Брокене, нацелившись на бюрократическую карьеру, либо уходишь и выбираешь мир. Ведьмы бывают двух родов, и Лиха — из тех, кто Выбрал Мир.
Вот он, Мир. Лиха до колен закатывает серые мужские штаны, и они хлопают на бедрах, когда она шагает ржаными полями… шагает, опустив голову, то и дело смахивая волосы с глаз. Временами попадаются солдаты, подвозят. Она ловит вести о Чичерине, о передвижении Шварцкоммандо. Даже спрашивает про Чичерина, если видит, что можно. Слухи на удивление разнообразны. Не только я люблю его… однако они, само собой, любят дружески, восторженно, асексуально… Одна Лиха в Зоне любит его абсолютно. Чичерин, в определенных кругах известный как «Красный Торчок», вот-вот падет жертвой чистки: эмиссар — не кто иной, как правая рука Берии, зловещий Н. Грабов собственной персоной.
Да фуфло, Чичерин уже помер, не слыхала, что ль, уж сколько месяцев прошло…
…послали кого-то прикидываться им, пока не обработают остальных из его Блока…
…не, он на тех выходных приезжал в Люнебург, друган мой видел, точно говорю, это он…
…похудел очень и везде таскает с собой здоровенных телохранителей. Дюжину, не меньше. Азиаты в основном…
…еще и с Иудой Искариотом в комплекте, ага. Вот уж не поверю. Дюжину? Где найти столько народу, чтоб им еще и доверять? Раз он, к тому же, на краю…
— На каком краю? — Они едут в кузове грохочущей 2½-тонки по перекатам очень зеленых лугов… позади собирается гроза, беззвучный фиолет, прошитый желтым. Лиха пила вино с этими болезными томми, подрывниками, они весь день каналы расчищали. Воняют креозотом, болотной тиной, динамитным аммиаком.
— Ну, ты-то знаешь, чем он занимается.
— Ракетами?
— Не хотел бы я оказаться на его месте — я вот к чему.
На гребне холма военные геодезисты восстанавливают дорогу. Один силуэт наклоняется, глядит в теодолит, другой держит отвес. Поодаль от техника стоит другой сапер — вертит головой, руки в стороны, глядит вдоль одной, вдоль другой, затем руки смыкаются… если закрыть глаза, а руки научатся двигаться сами, пальцы их переместятся и состыкуются так, что выйдет идеальный прямой угол… Лиха наблюдает крошечное действо: оно благочестиво, красиво, и она чувствует крест, нарисованный этим человеком в его круге зримой земли… неосознанно мандала… знак Лихе. Указывает ей путь. Вечером она видит орла, что летит над болотами в ту же сторону. Золотая тьма, почти ночь. Тут одиноко, Пан совсем близко. Лиха не раз бывала на шабашах — думает, что справится. Но что такое дьявольский синий укус в жопу в сравнении с визгом-наружу, в каменное эхо, где нет добра и зла нет, в световые пространства, куда отнесет ее Пан? Это так по-настоящему — готова ли она? Всплыла луна. Лиха сидит там, где видела орла, ждет, ждет, когда нечто придет, заберет ее. А ты ждал этого? не зная, придет оно снаружи или изнутри? Истощив наконец бесплодные догадки… то и дело вновь прочищая мозг, дабы к Посещению был как слеза… да это ж вроде тут поблизости? вспомни, разве не удирал ты из лагеря, чтоб минутку побыть наедине с Тем, Что ворочается, чувствовал ты, по всей земле… то было равноденствие… зеленые равновеликие ночи весны… разверзаются каньоны, дымятся фумаролы на дне, тропическая жизнь исходит паром, точно овощи в горшке, буйная, дурманная, накрывает клобуком аромата… вот-вот родится сей несчастный калека, изуродованная обреченная тварь — человеческое сознание. Узри Мир накануне людей. Так бесчеловечно вышвырнут заживо в непрерывный поток, что людям ни за что не разглядеть его как есть. Они приспособлены взирать лишь на труп его в бездвижных стратах, сопревший в нефть или уголь. При жизни он был опасен: Титаны, взлет жизни столь зычной и безумной, такой зеленой короны, объявшей тело Земли, что необходимо было послать некоего вредителя, дабы жизнь эта не разнесла Творение в пух и прах. И послали нас, увечных хранителей, дабы мы плодились и владычествовали. Вредителей Господних. Нас. Контрреволюционеров. Миссия наша — нести смерть. Ах, как мы убиваем, как умираем мы, уникальные меж прочих Творений. Над этим нам пришлось потрудиться — исторически и лично.
С нуля до нынешнего состояния строить эту реакцию, что подавляет зеленое восстание, силой почти не уступая жизни. Но лишь почти не уступая.
Лишь почти — с учетом коэффициента дезертирства. Что ни день, кто-нибудь переходит к Титанам, в их противоборствующее Субтворение (как может плоть так кувыркаться, так струиться и не лишиться ни грана красоты своей?), в отдохновения воспетой народом Смерти (пустые каменные чертоги), прочь, насквозь и вниз, под сеть, вниз, вниз — к восстанию.
Меж твердых граней эха ворочаются во глубине Титаны. Они — все те силы, коих нам не положено узреть, боги ветра, боги горных вершин, боги заката, мы выучились не приближаться к ним, дабы не вглядываться, однако немало средь нас таких, что смотрят, оставляют Их электрические голоса за спиною в сумерках на окраине города и шагают под навечно разошедшийся покров ночного нашего пути, пока Вдруг Пан — не вскакивает — лик его прекрасен невыносимо, прекрасный Змей, чьи кольца радужными ремнями стянули небо — рассекают до прочного костяка испуга…
Не ходи домой в ночи по пустынному по краю. Не ходи в лесу в потемках, даже предвечерьями не ходи — оно тебя цап. Не сиди так под деревом, прислонясь щекою к коре. Под такой луной не разглядишь, мужчина ты теперь или женщина. Власы твои рассыпались белым серебром. Тело твое под серою тканью так отчетливо ранимо, так обречено вырождаться снова и снова. А вдруг он проснется и увидит, что тебя нет? Нынче он одинаков во сне и наяву, не покидает единственной грезы своей, больше нет различий между мирами: для него они слились воедино. Вероятно, Танатц и Маргерита были его последними ниточками к прошлому. Вот почему, наверное, они пробыли так долго — он был в отчаянии, хотел удержаться, нуждался в них… но теперь, на них глядя, видит их реже. И они подрастеряли какую-никакую реальность, что принесли с собою, — а Готтфрид потерял всю, давным-давно всю отдал Бликеро. Теперь мальчик движется от картинки к картинке, из комнаты в комнату, то вне игры, то внутри… что должен делать — делает. День обладает своей логикой, своими потребностями, этого Готтфриду никак не переменить, не отбросить, невозможно жить вовне. Он беспомощен, он надежно укрыт.
Все закончится, Германия проиграет Войну — это вопрос каких-то недель. Тянется обыденность. Мальчик не умеет вообразить все, что грядет за последней капитуляцией. Если его разлучат с Бликеро, что станет с течением дней?
А если Бликеро умрет нет прошу тебя пусть он не умрет… (Однако же он умрет.)
— Ты меня переживешь, — шепчет он. Готтфрид в собачьем ошейнике — на коленях у его ног. Оба в армейской форме. Давненько не надевали они женских платьев. Сегодня им надлежит быть мужчинами, это важно. — Ах ты ублюдок маленький, доволен-то как…
Это ведь просто очередная игра, правда, очередной повод для порки? Готтфрид помалкивает. Если нужно отвечать, Бликеро так и скажет. Нередко ему просто охота поговорить — иногда часами. Прежде с Готтфридом никто никогда не разговаривал так. Отец изрекал лишь приказы, сентенции, сухие суждения. Мать была чувствительна — полноводная река любви, фрустрации и тайного ужаса изливалась из нее в Готтфрида, но они никогда не разговаривали по правде. Это так сверхреально… нужно удержать каждое слово, ни одного ни потерять. Слова Бликеро для Готтфрида теперь драгоценны. Он понимает, что Бликеро хочет отдать — ничего не ожидая взамен, отдать то, что любит. Готтфрид верит, что живет для Бликеро, даже если перестали все прочие, и в новом царстве, кое они сейчас минуют, он и Бликеро — единственные живые обитатели. Ждал ли он, что вот это заберет его, поглотит его? Семя Бликеро, брызжущее в отравленный компост его кишок… пустая трата, да, тщета… но… подобно совокупленным мужчине и женщине, что приблизились к вратам жизни и до нутра пробиты дрожью, разве не чувствовал он иного, до благоговения иного, помимо этих договоренностей о проникновении, стиле, о шкурах нарядов, что сдираются бесстрастно, о прозрачных чулках, тленных, как змеиная кожа, о заказных наручниках и цепях, что обозначают рабство, живущее в сердце его… все обернулось театром, когда он приблизился к воротам сего Другого Царства, где-то внутри шевельнулись эти белые гигантские морды невозмутимых зверей в белой мерзлоте, оттолкнули его, кора и мантия бормочут тайну так неслышимо для него, тугоухого… и еще должны быть эти, любовники, чьи гениталии