Радуга в небе — страница 50 из 106

Чувства его встрепенулись и, обостренные, внимали ей. А она смеялась, совершенно невозмутимая и такая же свободная, как он. Он подошел к ней. Она не отвергла его, но и не откликнулась. Сияя странной радостью, недосягаемая в своей непостижимости, она смеялась, стоя перед ним. Как и он, она готова была все бросить за борт — любовь, близость, ответственность. Что были ей сейчас четверо ее детей? Что значил для нее отец ее четырех детей?

Он был сладострастным самцом, жаждущим наслаждения, она же была самкой, готовой получить свое, но по-своему Мужчина способен ощутить себя свободным, но так же способна на это и женщина. Как и он, она отринула моральные заповеди. Все, что было до этого, в ее глазах потеряло смысл. По примеру незнакомца она тоже стала другой. Он был ей чужд и желал чего-то своего. Очень хорошо. Она поглядит, что станет делать этот чужак и что он такое.

Она смеялась и удерживала его на расстоянии, как бы не замечая. Она глядела, как он раздевается, словно он был ей чужим. А он и был ей чужим.

И она возбудила в нем страсть, глубокую, неистовую, он почувствовал это прежде, чем руки его коснулись ее. Маленькая девчушка из Ноттингема подвела его к этому состоянию. Одним резким движением они отбросили мораль, и оба стали искать наслаждения — чистого и ничем не осложненного. И жена его была такой незнакомой. Казалось, что это чужая женщина, совершенно и абсолютно ему не известная, другой мир, обратная сторона луны. Она ждала его прикосновений, как если б он был мародером, тайно пробравшимся в дом, не знакомым ей и таким желанным. И он начал ее раскрывать Он смутно предощущал в ней огромный и неведомый еще ему запас чувственных прелестей. С упоением сладострастья, в неистовом восторге, в который вовлекал и ее, он изучал каждую ее черточку в ряду других прекрасных черт, составлявших ее телесную красоту.

Он совершенно отрешился от себя, погрузившись в чувственное восхищение этими ее прелестями Он стал другим и наслаждался ею. Они не чувствовали больше ни нежности, ни любви друг к другу — лишь безумную сладострастную жажду открытий и огромную ненасытную радость постижения ее телесных красот. Она была кладезем совершенной красоты, и безумная жажда созерцать эту красоту сводила его с ума. Это был праздник чувственности, а он был мужчиной, наделенным одним — способностью этой чувственностью насладиться.

Некоторое время он жил, обуреваемый этой страстью — желанием чувственно постичь жену, и это было похоже на дуэль: без любви, без слов и даже без поцелуев они предавались безумию — полному постижению красоты, раскрываемой лишь через прикосновение. Он жаждал прикасаться к ней, раскрывать ее, он испытывал безумное желание ее познать. Но спешить было нельзя, иначе он все потеряет. Надо было смаковать каждую из прелестей по очереди, и обилие этих прелестей сводило его с ума наслаждением и жаждой узнать больше, обрести силу, узнавать еще и еще. Ибо это было самым главным.

Днем он говорил: «Сегодня ночью я займусь вмятинкой на ее икре, там, где сходятся жилки». И это намерение, страстное желание осуществить его рождало тяжкое и темное чувство предвосхищения.

Весь день он ждал наступления ночи, минуты, когда он целиком погрузится в роскошь ее красоты. Мысль о тайнах и возможностях, неведомых красотах, источниках, дарующих экстатический телесный восторг, ждущих, замерших в ожидании того момента, когда он раскроет их в ней, слегка помрачала разум. Он стал одержим. Если он не раскроет в ней эти источники райских восторгов, они могут навсегда иссякнуть. Он желал бы обладать силой сотни мужчин, силой, с которой мог бы наслаждаться ею. Он желал быть кошкой, чтобы лизать ее тело грубым, шершавым, похотливым язычком Он желал купаться в ее прелести, тонуть в ее плоти, погружаться в ее недра.

А она, замкнутая в себе, со странным выражением опасно поблескивающих глаз принимала все его безумства как должное и толкала к новым в минуты тишины, так что временами сердце его разрывалось от сознания невозможности утоления, невозможности насытиться ею.

Дети стали для них лишь абстрактным потомством, в то время как их самих целиком поглотила гибельная и темная бездна сладострастия. Временами ему казалось, что его сводит с ума Совершенная Красота, которую он в ней различал. Такое казалось ему не по силам. Все вокруг полнилось зловещей пугающей красотой. Но раскрывая в их телесном контакте ее тело, он соприкасался с красотой совершенной, приближение к которой было едва ли не смертоносно, но чтобы познать ее, он пошел бы и на адские муки. Он отдал бы все на свете, решительно все, лишь бы не было отнято у него право касаться этой стопы, этого места, от которого веером, как сияющие лучи, расходятся пальцы ее ног, волшебной белой ровной площадки, откуда разбегаются пальцы, и сморщенных бугорчатых впадинок между ними. Он чувствовал, что предпочел бы смерть, лишь бы не лишиться всего этого.

Вот чем стала теперь их любовь — сладострастием, неодолимым, яростным, как сама смерть. Всякая тяга к интимности, нежности покинула их. Остались лишь похоть и бесконечное, сводящее с ума опьянение, смертоносная страсть.

Он всегда, всю свою жизнь втайне страшился Совершенной Красоты. Для него она была чем-то вроде идола, вызывающего боязливый трепет. Ибо она представлялась ему безнравственной и бесчеловечной. Поэтому он и увлекся готикой, остроконечные формы которой воплощали противоестественное для человека стремление ввысь, прочь от совершенства и красоты округлости.

Но сейчас он сдался и со всем пылом чувственного неистовства посвятил себя постижению безнравственного Совершенства, Совершенной Красоты в форме женского тела. Ему казалось, что пробуждают эту Красоту его прикосновения. Под его пальцами, даже взглядами она проявляется, но когда он не видел, не трогал потаенного источника, часть совершенства пропадала, исчезала. А надо было его вернуть, сохранить.

И все же красота эта пугала. В ней было что-то ужасное, грозное, даже опасное. Несмотря на всю его поглощенность ею. И был в ней мрак. И постыдность всего, что открывает тело в своей зловещей полуденной красоте. Постыдность всего естественного и противоестественного, что в сладострастии своем творил он совместно с этой женщиной, что создавали они оба под тяжким бременем красоты и наслаждения. Стыд, что рождало его? В какой-то мере он шел от непомерности наслаждения. Такое наслаждение обычно вызывает страх. Почему? Потому что потаенное и постыдное обладает красотой магической и страшной.

Они приняли этот стыд, сроднились с ним, предаваясь вновь и вновь беззаконным своим наслаждениям. Он вошел в их плоть и кровь. Из него, как из бутона, распускался цветок красоты и тяжкого, плотного довольства.

Внешне их жизнь шла по-прежнему, но внутренне все переменилось. Дети стали играть в их жизни меньшую роль, ибо родители были поглощены теперь собой.

И мало-помалу Брэнгуэн ощутил в себе и свободу для восприятия окружающей жизни. Бурная интимная жизнь освободила в нем и другую сторону, и здесь он тоже родился как бы заново. Обновившись, он почувствовал интерес к общественной жизни, захотел проверить себя — каким образом он может участвовать в деятельности, для которой был создан и теперь освободился. Он хотел присоединиться к активной части человечества.

Тогда на первый план выдвинулась проблема образования, вызвавшая большой общественный интерес. Говорили о новых шведских методах воспитания, о трудовом воспитании и так далее. Брэнгуэн от всей души поддерживал идею ручного труда в школе. Впервые дела общественные так его заинтересовали. Исподволь его сексуальная активность трансформировала его, делая по-настоящему целеустремленным.

Обсуждалась организация вечерних школ и классов ручного труда. Он вознамерился обучать деревообделочным работам, два вечера в неделю преподавать плотницкое и столярное дело мальчикам в Коссетхее. Он был увлечен этой идеей. Платили ему мало, а то, что платили, он тратил на закупки дерева и инструментов. Но мысль о том, что работа его общественно полезна, доставляла ему острую радость.

Он начал вечерние занятия с мальчиками, когда ему было тридцать лет. К этому времени он обзавелся пятью детьми, последним из которых был мальчик. Но ни ему, ни девочкам он не отдавал предпочтения. От природы он обладал кровной привязанностью к своим детям и начинал их любить, едва они появлялись на свет, независимо от того, кто это был — девочка или мальчик. Но любимицей его была Урсула. За новым его начинанием с вечерними классами тенью маячила она.

Наконец-то обитатели дома возле тисовой рощи присоединились к кругу тех, кого охватывает общечеловеческое желание творить. И это бодрило всех. Для Урсулы, которой исполнилось тогда восемь, жизнь приобрела дополнительный и волшебный интерес. Она слышала разговоры, видела бывший приходский дом, превращенный в мастерскую. Здание было каменным, с высоким потолком, оно было похоже на амбар и стояло на отшибе, на краю владений Брэнгуэнов, через дорогу от их сада. Оно всегда манило девочку своей ветхостью и уединенностью. Теперь она наблюдала приготовления, сидя на каменных ступенях крыльца, ведшего в сад, и слушала беседы отца и викария, обсуждавших план предстоящих работ. Потом прибыл инспектор, очень странный человек, он целый вечер проговорил с отцом, после чего все было улажено и список из двенадцати учеников был утвержден. Это было захватывающе интересно.

Но для Урсулы все, чем занимался отец, обладало особой магией — приезжал ли он из Илкестона со свежими городскими новостями, шел ли, освещаемый закатным солнце, в церковь — играть или нес туда инструменты, сидел ли в белом стихаре за органом в воскресенье, вплетая в хор певчих свой сильный тенор, — он всегда восхищал и волшебно увлекал ее, а его голос, возвышал ли он его, резко и повелительно, весело рассказывал ли что-нибудь или лаконично отдавал распоряжение, заставлял сердце ее биться сильнее, и она завороженно внимала его звукам. Казалось, она живет в тени, отбрасываемой чем-то могучим, темным и тайным, в чье существование не смела даже поверить, но под чьим впечатлением она находилась и что помрачало ее ум.