Радуга в небе — страница 53 из 106

Вода все сильнее заполняла дом.

— Сходи-ка к Биби, приведи его и Артура и попроси миссис Биби Уилкинсону сказать, — распорядился Фред, обращаясь к Тилли. Мать он силой увел наверх.

— Отец утонул, я знаю, — сказала она с какой-то странной растерянностью.

Темная вода все поднималась в ночи, пока не смыла с крюка чайник в кухне. Миссис Брэнгуэн сидела в одиночестве наверху. Больше она не кричала. Мужчины были заняты скотиной, свиньями. Потом лодка пришла и за ней.

К утру дождь перестал, и над страшным шумом, бурленьем и током воды показались звезды. Восток побледнел, светало. Алый свет восхода озарил простор разлившейся повсюду воды, колыханье грязи, дома, поднимавшиеся из водной пустыни. Подали голос птицы, они пели как бы спросонья, хрипловато. День разгорался. За дальним полем ясно виднелась брешь в дамбе.

Миссис Брэнгуэн ходила от окна к окну, наблюдая наводнение. Кто-то пригнал лодочку. Свет стал ярче, вода больше не отливала красным, день вступал в свои права Миссис Брэнгуэн переместилась из передних комнат на зады дома и все глядела в окна, внимательно и напряженно вглядывалась в бледное весеннее утро.

Вода прибила тело к живой изгороди. Оно то подплывало, то скрывалось, и она разглядела в волнах кожаную куртку мужа. Она окликнула людей в лодке. Она была рада, что тело найдено. Его высвободили из изгороди, но не смогли втянуть в лодку Фред Брэнгуэн, спрыгнув в воду, доходившую ему до пояса, шагая в воде, понес тело отца к дороге. В бороде и волосах отца запутались древесные сучья, сухая трава, комья грязи. Юноша пробирался в воде, вопя громко, без слез, как раненый зверь. Мать тихо плакала у окна.

Приехал доктор. Но тело было без признаков жизни. Его отвезли в Коссетей, к Анне.

Услышав, что произошло, Анна Брэнгуэн отшатнулась, попятилась, глаза ее закатились — казалось, что-то душило ее. Со времени ее замужества, а потом материнства девочка Анна исчезла, была забыта. Теперь же потрясение, ею испытанное, уничтожило вклинившиеся годы и превратило ее опять в восемнадцатилетнюю девушку, обожающую своего отца. И она шарахалась от этого шока и, пятясь, цеплялась за настоящее.

Но когда они принесли его к ней в дом, мертвого, в мокрой волглой одежде, при полном параде, как он и отправился на базар, но такого недвижного, одутловатого, шок по-настоящему оглушил ее, и она ощутила ужас. Эта мокрая недвижная, бесчувственная груда была ее отцом, который всегда являлся для нее воплощением силы и жизнестойкости.

Едва не падая от ужаса, она стала стаскивать с него мокрую одежду, все это неуместно щеголеватое обмундирование преуспевающего фермера. Детей отправили к викарию, а тело положили на пол в гостиной. Раздевая его, Анна сняла с тела и сложила в кучку брелоки, цепочку от часов. Муж и служанка помогали ей. Они почистили тело, обмыли, положили на кровать.

Там он и лежал — неподвижный, внушительный. Он и умер тихо, и так и лежал сейчас — нерушимо тихий, недоступный. Анне в этом виделось недоступное мужское величие, величие смерти. И она оцепенело застывала, чувствуя благоговение и нечто похожее на удовлетворенность.

Мать, Лидия Брэнгуэн, тоже пришла и увидела эту нерушимую внушительность мертвого тела. Завидев смерть, она побледнела. Муж лежал, недоступный переменам, недоступный пониманию, он был абсолютом и сродни лишь Вечности. Что могло быть у них общего? Он стал великой Абстракцией, видимой лишь на мгновение, незыблемой, совершенной. И кто мог предъявлять права на него сейчас, говорить о нем, явленном зрению лишь на какой-то жалкий момент перехода из жизни в смерть? Ни живые, ни мертвые не могли этого делать, потому что он был одновременно и тем и другим, был самим собой — несокрушимо и недоступно.

«Мы бок о бок шли с тобой по жизни, значит, и я по-своему причастна сейчас вечности», — говорила себе Лидия Брэнгуэн, холодно осознавая свою избранность и свое одиночество.

«Я и в жизни не могла тебя понять, а вот теперь и в смерти ты выше моего понимания», — говорила себе Анна Брэнгуэн, благоговейно и почти удовлетворенно.

Невыносимее всего это было для сыновей. Фред Брэнгуэн ходил с совершенно белым лицом и яростно сжимал кулаки от ненависти к тому, что сделалось с его отцом, мучаясь пронзительным желанием вернуть его, видеть его опять, слышать его. Нет, это было невыносимо.

Том Брэнгуэн приехал только в день похорон. Он был, как всегда, спокоен и сдержан. Он поцеловал все еще темное от горя, непроницаемое лицо матери, пожал руку брату, не поднимая на него глаз; потом он увидел большой гроб с черными ручками и даже прочел табличку:

«Том Брэнгуэн из Марш.

Родился — Скончался —».

Красивое спокойное лицо молодого человека на секунду сморщилось в какой-то жуткой гримасе, но тут же вновь обрело спокойное выражение. Гроб понесли кружным путем в церковь. Прерывисто звонил похоронный колокол, участники процессии несли венки белых цветов. Мать, эта польская женщина, шла с темным застывшим лицом, опираясь на руку сына. Тот был, как всегда, красив, неспешен и даже любезен. Фред шел с Анной, выглядевшей странно-обворожительной, а у него лицо было точно деревянное — жесткое, непримиримое.

Лишь потом, пробираясь между кустами смородины в саду, Урсула вдруг увидела своего дядю Тома совершенно другим — крепко сжатые кулаки его были подняты, лицо искажено мукой — так скалится с ужасным выражением животное, пытаясь преодолеть боль; он часто, по-собачьи, дышал. Глаза его были устремлены куда-то вдаль, он дышал, потом замирал и вновь начинал дышать, но выражение лица его не менялось — та же почти звериная гримаса боли: зубы оскалены, нос сморщен и остановившийся взгляд невидящих глаз.

Испугавшись, Урсула незаметно ускользнула. Но и потом, в доме, когда дядя Том был уже спокоен и скорбно-суров, настолько, что суровость его даже казалась напускной, а скорбь — деланой, Урсула при взгляде на его красивое лицо все вспоминала его искаженным. Под тонкой кожей его носа она замечала легкую славянскую припухлость и вспоминала, как выглядели под безукоризненно подстриженными усиками его зубы — маленькие, острые, щелястые. За элегантной внешностью проглядывало теперь что-то звериное, даже порочное. И ей было страшно. Эту пугающую звериную сторону его ей отныне не суждено было забыть.

Сказав матери «до свидания», он тут же заторопился уйти. Когда он поцеловал ее на прощание, Урсула едва не отшатнулась. И все-таки она хотела и этого поцелуя, и легкого отвращения, которое он у нее вызывал.

А Уилла Брэнгуэна на похоронах и после похорон безумно тянуло к жене. Смерть тестя потрясла его. Но и смерть, и все вокруг, соединившись, словно преобразовались в нем в эту всепоглощающую страсть. Она выглядела такой странно-обворожительной. Он был вне себя от желания.

И она поняла его — казалось, она готова, ждет и хочет его.

Пока приводили в порядок Марш, бабушка оставалась у них. Затем она вернулась к себе — тихая и, как казалось, безучастная, ничего теперь в жизни не желавшая. Фред со страстью отдавался восстановлению фермы. То, что это было место гибели отца, делало ферму лишь еще роднее, а связь его с этой землей — еще неминуемей.

Существовало поверье, что Брэнгуэнам на роду написана страшная кончина. Для всех них, кроме, может быть, Тома, такой финал казался чуть ли не естественным. И все же Фред, ожесточась сердцем, упорствовал. Убийства отца он не мог простить Неведомому.

После гибели отца ферма затихла, опустела. Миссис Брэнгуэн не находила себе места. Ей трудно было мирно и безмятежно просиживать вечера, как делала это она ранее, а днем она то и дело вскакивала и застывала в нерешительности, словно ей надо было куда-то идти, а куда именно — она запамятовала.

Ее постоянно видели в саду — она бродила там в своем узком шерстяном жакете. Нередко она выезжала в двуколке — сидя рядом с сыном, она разглядывала деревенские пейзажи или городские улицы, и выражение лица у нее было какое-то странное, по-детски удивленное, недоумевающее, словно она все это видела впервые.

По дороге в школу дети — Урсула, Гудрун и Тереза — проходили мимо ее садовой калитки, и всякий раз бабушка их окликала, зазывала на обед. Ей хотелось, чтобы ее окружали дети.

Собственные же сыновья вызывали у нее чуть ли не страх. Она различала в них какой-то темный огонь недовольства, видеть который избегала. Даже Фред, голубоглазый, с тяжелой челюстью, беспокоил ее. В нем не было умиротворенности. Он чего-то жаждал — любви, страсти — и не мог отыскать. Понятно, но зачем беспокоить ее? Зачем бурленье, страданье, свою неудовлетворенность он несет к ней? Слишком стара она для всего этого.

Том был хладнокровнее, сдержаннее. Он умел обуздать себя сам. Но беспокоил он ее даже сильнее. Она не могла не заметить в глубине его глаз черной бездны распада, видела внезапные быстрые взгляды, которые он бросал на нее, словно она могла его спасти, словно вот-вот он ей откроется.

Но разве может старость спасти молодость? Молодые должны идти к молодым. И эта вечная буря! Неужели не может она хотя бы сейчас, в ее-то годы, полежать в мире и покое, в стороне от жизни и жизненных бурь? Нет, опять и опять волны вздуваются и ломают все преграды. И опять она оказывается в кипящем водовороте ярости и страсти, бесконечном, без конца и края, на веки вечные! Она хотела бы отстраниться. Хотела бы замкнуться в невинной безмятежности, в покое. Не надо, чтобы сыновья навязывали ей опять эту старую как мир и жестокую историю о страсти и жертве, о глубоко сокрытой затаенной ярости, которую женщина вызывает в неудовлетворенном мужчине. Она хотела быть вне этого всего, обрести мир и безмятежность старости.

Она была не из тех женщин, что все силы отдают работе. И теперь она нередко довольствовалась тем, что стояла возле ворот, наблюдая скудное течение жизни перед ее глазами. Но при виде детей она оживлялась, вид их доставлял ей удовольствие. И обычно в ее кармане находилось для них яблоко или несколько конфеток. Ей было приятно, что дети улыбались ей.