Радуга — страница 2 из 32

— Ну, да, сестра, и что с того?

— Не очень она нас любит, твоя сестра.

В круглых черных глазах Пуси сверкнула искорка подозрения.

— А она… она понравилась тебе?

Он рассмеялся хриплым кудахтающим смехом.

— Нет! Выдумаешь тоже! Я не люблю полных блондинок. Ноги у нее толстые, как… — он хотел сказать: как у моей жены, — но вовремя удержался.

Пуся с удовлетворением взглянула на свои коротковатые, но стройные ноги.

— Да, это верно, она немного чересчур толста.

— Ты никогда не говорила, что у тебя есть сестра.

— А зачем? Она жила здесь, я там. Мы почти никогда не встречались. Она совсем другая.

— Как другая?

Пуся задумчиво заводила волосы за ухо. Сверкнуло имитирующее бриллиант стеклышко сережки.

— Она учит детей, работает, работает… А что с этого имеет? Ничего. И всем довольна. Все ей нравится.

— Большевичка, одним словом?

— Кто ее знает. Может, большевичка, — ответила она лениво и вдруг снова оживилась.

— А ты почему так расспрашиваешь про нее? Говоришь, что она тебе не понравилась, а все расспрашиваешь.

— Так себе расспрашиваю. Если я ею и интересуюсь, то не как женщиной, будь уверена, но как женщиной.

Пуся не заметила особой нотки в его голосе. Она старательно натягивала на ноги туфли, надевала через голову шелковую комбинацию.

Он небрежно поцеловал ее и вышел.

* * *

Часовой все еще топтался перед избой, стараясь согреть ноги. Он вытянулся при виде офицера. Тот миновал его. Свернул с площади. Большой дом, где раньше помещался сельсовет, был полон солдат и унтер-офицеров. Они вытягивались, козыряли. Он едва отвечал. В комнате серыми клубами стоял дым.

Офицер толкнул дверь своего временного кабинета.

— Привести ее.

Он сел за стол и зевнул.

Солдаты ввели женщину в толстом полушубке, в темном платье. Он недоверчиво взглянул на нее.

— Это она?

— Она.

Она как-то неловко и тяжело стояла перед столом. Из-под платка выбивались седые на висках волосы, лицо было простое, грубо вытесанное, обыкновенное крестьянское лицо.

— Фамилия?

— Костюк Олена.

Он вертел в руках карандаш, исподтишка рассматривая стоящую перед ним женщину. Одно из двух — или староста ошибся, или, судя по определенной решительной линии подбородка, по глядящим прямо ему в лицо глазам, предстоит длинное, кропотливое следствие.

— Ты была в партизанском отряде?

Она не смутилась, не испугалась и, не сводя с него глаз, ответила:

— Я была в партизанском отряде.

— Ага… Так, так… — Это неожиданное и быстрое признание удивило его. Машинально он рисовал на лежавшем перед ним листочке бумаги гирлянду фантастических листьев.

— А почему ты вернулась в деревню? Зачем они тебя прислали?

— Меня никто не прислал, я сама пришла.

— Так. Сама… А зачем это?

На этот раз она не ответила. Темные глаза смотрели прямо в худое костлявое лицо офицера, в его бесцветные глаза, окаймленные вылинявшими ресницами.

— Ну?

Она молчала.

— Как же так? Была в отряде, а потом вдруг приходишь домой в деревню. Что у вас, никакой дисциплины нет? Лучше окажи сразу, зачем прислана.

— Я сама пришла, не могла больше.

— Не могла… Почему же? — заинтересовался он. — Плохо пошли дела, а? У вас командира застрелили при последнем нападении, да? Отряд распался?

— Об отряде я ничего не знаю. Я пришла домой.

— Что ж так вдруг?

Она беззвучно пошевелила губами.

— Убедилась, что все это бредни, преступление, бандитизм. Не захотела больше?

Женщина отрицательно покачала головой.

— Нет… Я больше не могла.

— Почему же?

Она сделала, видимо, усилие и потом сказала прямо в эти водянистые, моргающие бесцветными ресницами глаза:

— На роды пришла домой.

— Что такое?

— Рожать пришла…

— Вот оно что…

Он засмеялся, и она вздрогнула от этого кудахтающего хриплого смеха.

— Холодно, что ли? Здесь натопили, а ты закутана, как на морозе. Сними платок!

Она послушно скинула с плеч тяжелую, толстую шаль и положила на скамью.

— Пальто сними!

Поколебавшись мгновение, она расстегнула петлю и сняла тулуп. Да, никаких сомнений быть не могло. Это был последний период беременности.

Женщина тяжело дышала. Он понимал, что ей трудно стоять, и нарочно тянул, вертел в руках карандаш, все медленнее задавал вопросы, делал паузы между ними. Она сразу отвечала на все, что касалось ее лично. Да, замужем, муж погиб на войне. Раньше, до революции, она работала в экономиях, жала господский хлеб, доила господских коров. После революции работала в колхозе. В партизанский отряд пошла, как только он сформировался. Свое состояние от них скрывала. Когда стало трудно двигаться, когда роды приблизились, вернулась в деревню. Хотела спокойно родить ребенка.

— Так… Спокойно родить ребенка… — повторил он. — Ты на прошлой неделе взорвала мост?

— Я.

— Кто тебе помогал?

— Никто. Я сама.

— Лжешь. Мы же знаем, лучше сразу скажи.

— Никто. Я сама.

— Ну, хорошо. А где твой отряд?

Она молчала. Темные глаза спокойно смотрели в лицо офицера. Он вздохнул. Начиналась старая история. Упрямое молчание. Долгое и бесконечное следствие, всевозможные средства и способы, как правило, все понапрасну. Он знал: человек или сразу начинает говорить, или из него ничего не вытянешь. На этот раз его ввели в заблуждение первые ответы, но правильно было первое впечатление — упрямые линии подбородка, уверенное и решительное очертание губ. Да, о себе она говорила, о себе она говорила все. Но о тех — ни слова.

— Ну, откуда ты пришла в деревню?

Молчание. Он нервно постучал карандашом по столу, не глядя на подследственную. Его вдруг охватила скука, отвратительная, липкая, безнадежная скука. Не лучше ли бросить все и итти к Пусе, а следствие поручить кому-нибудь другому? Но ему хотелось, слышать хоть что-нибудь об отряде, который давал себя чувствовать всей округе, а на сообразительность своих помощников он мало полагался. Притом им приходилось пользоваться тупым, в сущности плохо знающим язык переводчиком. А сам он свободно владел языком — и украинским, и русским. Он готовился к иной работе в этих местах. Впрочем, языки пригодились и во время войны. Часы, проведенные за их изучением, не пропали даром.

— Ну, так как? Командира отряда зовут Кудрявый, а? Но это — прозвище. Ты скажи, как его настоящая фамилия.

Молчание. Он видел, что она смертельно устала. Капли пота выступили на ее висках, лбу, в уголках возле носа. Морщинки у губ стали глубже. Руки бессильно висели вдоль туловища.

— Ты будешь говорить или нет?

* * *

Пелагея не спала. Она долго надевала платье, долго смотрелась в зеркало. Завела патефон. Но знакомый мотив быстро надоел. Захотелось поболтать с кем-нибудь. Но с кем?

Пуся вышла в кухню, зачерпнула воды из ведра и напилась. Федосия Кравчук сидела у печки на низкой скамеечке и чистила мелкую мороженую картошку. Пуся присела на скамью под окном и смотрела, как между пальцами женщины движется узкая лента шелухи, сворачивается, падает вниз в корзинку.

— Страшно мелкая картошка, — сказала она.

Федосия ничего не ответила.

— Здесь всегда такая?

Молчание.

— Что это вы мне совсем не отвечаете?

Женщина подняла глаза и взглянула. Молчаливо, равнодушно, холодно. И снова наклонилась над своей работой.

— Вот так посмотрела. Да что я, не человек, что ли? Целый день слова сказать не с кем. Умереть можно!

Картошка плюхнулась в воду. Капля брызнула на глиняный пол.

— Кажется, я вам ничего дурного не сделала?

Серые глаза окинули ее быстрым внимательным взглядом. Но ответа она снова не получила. Она гневно сжала кулаки, так что острые когти впились в ладони.

— Почему вы мне не отвечаете? Что я — зачумленная?

Федосия подняла голову.

— Ты хуже зачумленной. Хуже! И умрешь хуже, чем от чумы умирают.

Пуся от изумления застыла с открытым ртом. Ее круглые глаза расширились. Она вообще не рассчитывала на то, что эта Кравчук заговорит. И вдруг она заговорила, прервала это длинное, целый месяц продолжавшееся молчание. И как заговорила! В первый момент Пуся не знала, как реагировать. Закричать? Подойти, ударить? Расплакаться или встать и пойти к себе, завести самую веселую, самую шумную пластинку?

Неожиданно для самой себя она не осуществила ни одной из этих возможностей.

— Чего вы от меня хотите? Что мне было делать? Подохнуть с голоду? Ждать? Чего ждать? Они тут всегда будут! Надо же было как-то устроиться… Сережа наверняка давно погиб, а Курт — он меня возьмет к себе в Дрезден. Там лучше, чем здесь! Что у меня здесь за жизнь была? Ни одеться, ни что… Из-за каждой пары чулок ломала себе голову. Порвется — так что делать? Легко другие достать?

— Вот ты и вся… Это самое и я говорю… Чулки… Сестра у тебя — порядочный человек, учительница, все как следует… А ты — чулки… Вот только назвать-то тебя не охота, как бы следовало. А твой Курт никуда тебя не возьмет. Бросит, как всех таких потаскушек бросают, еще раньше, чем самому придется удирать. А уж придется! Ничего, сиди себе тут спокойно. Спи с немцем под моей периной. Уж недолго вам обоим тут сидеть! Недолго! Придут наши и тебе покажут, где раки зимуют!

Пуся съежилась на скамье. Спокойные слова хлестали, как бич. Вздрагивающим от бешенства голосом она выдавила из себя:

— Ладно, ладно. Вот я скажу Курту, почему вы так долго по воду ходите! Как только придет, — скажу!

Женщина вскочила. Очищенная картошка покатилась по полу, со звоном упал нож. Наклонившись вперед, с окаменевшим лицом, она пошла прямо на Пусю, и та, побледнев от страха, подобрала ноги под скамью и, словно для защиты, подняла руки к груди.

— А ты откуда знаешь, куда я хожу? Ты-то откуда знаешь?

Но Пуся уже вспомнила, что под окном ходит часовой, что достаточно только крикнуть, и успокоилась.