Радуница — страница 15 из 76

Третья загвоздка – насторожить капкан в лесу…

С лесом понятно. Вон он, за рекой! Да и не за рекой лес. И справа. И слева. Хоть в какой стороне – лес. Тайга. Был бы капкан…

Значит, всё дело в Мухине!

А Мухин где?

Там, где все русские мужики.

А русские мужики где?

Правильно, в гараже – пьют водку!

…Положим, найти Мухина оказалось нетрудно. Нашёл – даже не в гараже, а в ограде, где Мухин колол дрова. Он, конечно, вытаращил свой единственный глаз, не разумея, чего от него хотят. Насилу Никита растолковал суть да дело.

– А чё ж отец вам не поможет?! – не очень-то вежливо буркнул Мухин. Он затаил на Владислава Северяновича после того случая с «глухарём», который убил Мухина-старшего, и его неприветливость была понятна. – Есть же у них касса…

– Да мы у него и не спрашивали, – соврал Никита.

Мухин, по всему было видно, не поверил, но ничего не сказал. Сдвинул шапку (но не ту, которая мешок денег стоит, а занюханную, из кролика, за какую Никита и горсть залежалых кедровых орехов не дал бы), снял с забора комок снега и приложил ко лбу.

– Башка трещит! – поморщился, нырнул в низкий сарай, а выплыл с капканом на цепочке. – Только это… скоро середина февраля. Ша́лый он теперь, соболь, широко бегает. В воскресенье ходил по мётла – видел в перелеске следы…

– А на что его можно поймать? Я кусочек колбасы привяжу!

– Хорошо живёте, колбасу жрёте… Но колбасу – это кошаку ништяк, а соболю мясо надо. Дичь! Хотя крыса тоже проканает… А ты вправду, что ли, соболя думаешь поймать? Это ж не так-то просто, мелкий!

У Никиты, как от ветра, запылало лицо.

– Надо, – сказал тихо.

– Щас он ольховые прутья грызёт, мёрзлую голубику из-под снега объедает. Может и не клюнуть на мясо…

– А чё делать? Ты ж объясни! – Сидя на чурке, Никите легко было разговаривать с простодушным Мухиным, от которого, как от бабы, разило каким-то вкусным дезодорантом. А вдоль скулы краснел свежий порез: брился, приводил себя в порядок похмельной рукой.

– Вот чего, – проникся Мухин, – ты только не трепись никому! Над капканом чё-нибудь да подвяжи, падаль какую-нибудь, а снизу, под жердью…

– Змею расплавленную?!

– Сам ты змея расплавленная! Пучок ваты помакай в голубичное варенье и приспособь на веточке – вот чего!.. Есть у вас голубичное?

– Не-а. Только черничное!

– Черничное дак черничное! Вот так и сделай, мой тебе совет. Ну, ни пуха ни пера?! – засмеялся, взмахнул колуном. – А охотник говорит рыбаку: ху-у тебе, а не щуку в уху-у! Убегай, мелкий, а то прилетит по боту́хе!

…Вечером Никита вываривал капкан. Это чтобы соболь не почуял железо. Никита как сделал? Он взял цинковое ведро, опустил в него капкан, набросал сверху еловых коринок, залил водой, а ведро поставил в бане на печку (была суббота, топили баню). Накрыл фанеркой. Стал парить. Час, другой… Сопрел у жаркой печки, думая, что в этой парке – главный смысл.

Ну выварил, ну выскреб из дымного ведра щепкой (это чтобы не коснуться голой рукой и не оставить свой запах). Капкан был сизый.

Закручинился: где взять приманку?

Как раз в кутухе задавилась крыса, столько времени объедавшая кур. Вот и приманка есть!

Топорик наточил бруском. Рюкзачок туристический, ветхий, починил. Положил в него завёрнутый в газету капкан и крысу, унёс под навес, подальше от жилого духа…

Всё исполнил, как Мухин велел. Теперь завтра дождаться – мороз бы не вдарил, метель не взвыла бы!

* * *

Нет, мороз не вдарил. Зато грянула метель, летучим рукавом завесила небо. Но потом, потом…

Воскресным утром, ни при облачке, ни при солнышке – в поздних сумерках, не сказав ни слова, Никита ушёл в тайгу. Накануне случилась оттепель, но вот снова подстыло. Тайга стояла в пышном инее, похожем на тот, что мама с помощью ножниц вырезала из салфеток перед Новым годом, снизывала на нитку, которую Никита, встав на стремянку, натягивал под потолком. Далеко за чёрный ельник ушагал санной дорогой с очёсами сена на кустах. По ней старик Сослюк вывозил на лошади свои копны с покосных лугов. Дорога была накатанной, гладкой, мерцала длинными полосами, словно кто-то натёр куском свинца. Идти было легко и весело. Рядом с дорогой рос березняк, с которого клесты и рябчики натрусили овсяных серёжек. Пожалуй, нигде на Руси, а может, и во всём мире не было такой дороги! Вот только у них стлалась вдоль речки Казарихи, серебряной горлинкой журчавшей на талых перекатах.

Петляла дорога, пересекала речку, вырубку, болотный кочкарник с осокой, торчавшей из сугробов, ныряла под провода высоковольтной линии, а по обочинам знаками вопросов стояли согнутые снегом берёзы. Стали встречаться поляны с черёмушником, к которым вели своротки. На полянах – будто выдавленные в снегу огромным напёрстком – бугрились под снежными шапками стожки сена. Возле одного такого стожка топтался Сослюк, откидывая фанерным пехлом снег. Под снегом проступало палевым цветом плотно слежавшееся сено, а сам стог напоминал облупленный яичный желток.

Лошадь, запряжённая в сани, выедала из-под ног, дышала белым. Над костром из ольховых сучьев, так сладко дымивших, чернел чайник, подвешенный на таганок. Никита кивнул старику. Сослюк воткнул пехло в снег, приспособил шубенку ко лбу, защищая глаза от солнечного света.

– Чей будешь? – И, не дожидаясь ответа, закряхтел, затрещал всеми жилками пересохшего тела, садясь на сани и ладясь закурить.

Лошадь попятилась, испуганная чужаком. Стронула сани. Сослюк едва не упал.

– Тпр-р-р-р, контуженая! – осадил за повод. Выгреб из костра голой рукой и поднёс ко рту. Подул. Причмокнул самокруткой. – Так чей, говоришь?

– А Владислава Северяновича. Ну, в лесхозе-то начальник, – ответил Никита, косясь на лошадь, которая громко фыркала и, подняв морду, зубатилась.

– Анохинский, значит, – не в укор, не в похвалу сказал старик. Он закашлялся, сплюнул, посмотрел и вмял носком валенка. – Далёко разбежался?

Никита, боясь сглаза, не хотел говорить, куда и зачем идёт. Но и обижать старика не годилось.

– Да гольянов ищу по вадигам! В марте пойдёт налим, будем уды ставить. Батя послал…

Сослюк не удивился, что небольшого мальчика направили за этим в тайгу. Наоборот, оживился. Вспомнил, наверное, своё далёкое детство.

– Это тебе к Ношеной горе надо! Вблизи-то выловили, все ямы пешнями издолбили. Я смолоду в тех местах пастушил, жил с весны по осень года три-четыре, однако. Вот только не знаю, стои́т, нет ли там моё зимовьё по ключику… Поди, сгнило уже, это я всё живу!

Старик засмеялся. И непонятно было: рад он или не рад тому, что всё ещё смолит махру?

– Много его там, гольяна-то? – спросил Никита, лишь бы поскорее отвязаться.

– Ой, что ты! Тьма-тьмущая! Корчажку поставишь – через час ходуном ходит… Я ведь тоже думал съездить, наловить штук двести-триста! – похвастался Сослюк, но сам же и устыдился своего вранья, заморгал прозрачными от набегающих старческих слёз глазами.

Он ещё раз обозрел Никиту, соображая, где у него пешня и лопата. Не обнаружив ни того, ни другого, выдохнул косматый шар.

– Перекури, дорога дальняя… Будешь хлеб с салом? Чай у меня напрел на костре, самое то.

– Не-ет, спасибо! – Никита перебрал ногами, сигнализируя, что ему пора идти.

– Я-то тоже мало ем! – по-своему понял его Сослюк. – Стар стал, в основном за счёт чая существую. У меня кишки дырявые, немцем простреленные. Где слюной, где… по-всякому выходит влага наружу. Вот и поддерживаю баланс, чтоб не пересохнуть…

Солнце натекло над лесом жёлтой лужицей. Заискрилась в воздухе мёрзлая пыль. Это ветерок раструсил снег с деревьев и взвинтил золу в костре.

– Хлеб-то с салом старуха моя положила! – чего-то разозлился старик, и Никита попрощался: Сослюк, наверное, осерчал, потому что его отвлекли от работы. – Она, шельма, суёт свой нос, куда кобель и хрен не засунет…

Так ворчал Сослюк. Но Никита уже бежал дальше. У него тоже было дело, может, поважнее сослюковского. Жаль только, что, по всему, скоро умрёт Сослюк (а ведь как в воду глядел Никита: весной не стало старика). Старуха, которая так бережно собирала мужа в лес, заворачивая в рушник хлеб и сало, продаст лошадь и справит сороковины, зять-пьяница распилит сани, чтоб не загромождали двор, – и не будет санной дороги в лесу!

Но пока дорога была-жила, проторенная хорошим дедушкой Сослюком, который напоследок словно бы улыбнулся Никите, оставляя ему на добрую службу и эту дорогу, и этот лес, и солнечный свет, и сердечное тепло старого уходящего человека…

К этому времени солнце поднялось на самую вышку, в лесу сделалось совсем светло. На полянах и между далеко отстоящих друг от друга стволов сосен свет лежал лимонными полукружьями, только под густыми ёлками набухли синие тени. Перестукивались лесные радисты – дятлы. Цвиркала синица. Клесты, молотя крыльями, на весу шелушили еловые шишки, раскачивая тяжёлые пружинистые лапы. Где-то, взвинтясь по стволу, зацокала белка, стряхнула иней с веток сыпучей порошей, серебристо просверкавшей на солнце. Сидевшие на кустах ольхи рябчики сорвались с хлопушечным взрывом. Самочка, спасая свою жизнь ради будущих рябчат, спикировала под покать, к речке, а самец взгромоздился на ближайшую пихту – и ну свистеть, отвлекая Никиту, ну мелькать в ветках то пижонским чёрным воротником, то меховыми кальсонами! Никита отломил сук, прицелился и выпалил: «Бах!» Рябчик юркнул за ствол и засвистел ещё громче, любопытно выглядывая и косясь…

Но Никита уже снова семенил по дороге, чтобы добыть милой маме счастье. Она его так долго ждала!

Если хочешь – спрячешь в горстку…

Не просто за маминым счастьем поспешал Никита – он шёл за оберегом от беды. Она давно, ох как давно существовала в его мыслях в противовес чёрному соболю, как кошка мышку, ловила соболя, чтоб задавить!

А встряхнёшь через ладонь…

Вернее, это соболь возник в мечтах Никиты наперекор беде. Он её, проклятую, ловил, чтобы пырнуть острыми клыками, вывалить ей потроха и сожрать до единой кишки, до малейшего кусочка дымной печёнки, дабы не осталось ни кровинки, ни шерстинки, ни сгусточка желчи.