Завидев Гошку, Петька громко закричал:
– О, Гоха опять на кладбище пошёл!
– А зачем он пошёл на кланбище? – утираясь рукавом болоньевой курточки, девочка пугливо посмотрела на Гошку большими слюдянистыми глазами. – Петька, скажи, а? Скажи, а я буду знать!
– Отворяй ворота, дура!
– Я ж отваряю! – упершись ногами в землю, чтобы совладать с тяжёлой створкой поставленных с отвесом ворот, девочка зажмурилась от взмаха коровьего хвоста, промахнувшего рядом с её лицом.
Петька захохотал, нарочно толкнув ворота:
– А то ты поймёшь, ду-ура!
– Я умная и считаю до десяти! – поднимаясь и отряхиваясь от сенной трухи, сказала девочка со слезами в голосе. – Ну скажи, а?!
– Во-одку пошёл пить, ду-ур-ра! – ничуть не тушуясь от близости Гошки, Петька цыкнул слюной, золотистой от нажёванной прошлогодней пшеницы.
«Отца на тебя хорошего нету, он бы оборвал язык!» – безучастно, словно речь шла о ком-то другом, подумал Гошка, и скорей мимо этой избы. Не дай бог, выскочит Стёпка – всегда злой и голодный, даже у Гошки стрелявший курево, – и, чего доброго, упадёт на хвост.
VI
Недалеко от соснового колка, когда-то специально оставленного посреди поля, Гошка перевёл дух, словно внутреннюю стрелку, по которой двинулась бы его неважнецкая жизнь. Он спятился с дороги, когда из-за спины накатила, с шорохом разбрасывая камешки и играя музыку, тёмная иномарка. Спасибо, ушла не на кладбище, чего Гошка опасался, а поползла в гору, на городскую трассу. Всё же он оглянулся: не идут ли на кладбище машины? Но к этому времени все управились и, по подсчётам Гошки, никого на могилах быть не могло.
От этой догадки сделалось ясно и легко. Плыли облака да ветерок раздувал алым сигарету, рассыпая столбик пепла.
– Нынче я первый, кажется, – сказал Гошка вслух, имея в виду, что другая бродяжня отстала.
Как он и думал, кладбище под вечер опустело, снова стало тихим. Пестрели прутья оград. Лепетали старые и совсем ещё свежие траурные ленточки. С первых бугров Гошка согнал собак. Они прибежали раньше него и подчищали с тумбочек печенье и шоколадные конфеты прямо в обёртках, лачили кисель, разваливали хвостами поминальные рюмки. Гошка покидал в них сухими комьями земли:
– Пош-ш-ли! Пош-ш-шли! У-у, я в-в-ва-а-с-с! Хорошего волка на ва-ас нету!
Собаки отступили. Ощерились, низко нагнув зубастые морды. Но броситься на пропахшего табаком и водкой человека побрезговали.
Они покрались вдоль изгороди, следя с хрустом сглатываемой слюны, как человек, становясь на четвереньки, собирает котлеты и пироги и жадно пьёт из рюмок, перхая в надсадном кашле. Они доедали за ним шелуху яиц и колбасные шкурки. Брели поскуливающей сворой, нацелив морды не столько на человека, чьи ноги от оградки к оградке делались развязней, сколько на рюкзак, из которого пахло жратвой и жизнью…
А Гошке стало совсем хорошо. Не омрачали даже мысли о старике Уткине, который так же шастал по могилам, спал тут же, на кладбище, и однажды не проснулся.
Не замечая идущих по пятам собак, Гошка скитался по узким петлистым дорожкам, навещая всех подряд. Радовался, встречая забытые имена на жестяных табличках или обветшавших дощечках. Его удивляло, что он как ни в чём ни бывало ел, пил, спал, занимался чепухой, кручинился непонятно о чём, а в это же время под этим же небом одна за другой гасли жизни стариков Башаровых, Лёньки Борисова, Васьки Хромого, Гришки Иванова, Чебака, Мишки-батрака… Баб мыли Зойка-квашёнка и тётка Настя, а из этих мужиков многие прошли через его, Гошкины, руки! Многих он омыл, многих поскоблил станком и снарядил в последнюю дорогу – и они не должны быть на него в обиде.
– Светлая память, земеля! – И Гошка ронял из рюмки на бугорок несколько капель, считая их движением губ.
Пил, обхватив рюмку всей ладонью, далеко по стеклянному ободку оползая нижней губой.
На одной из могил, почему-то особенно расчувствовавшей ему, он даже покрестился, глядя на пасхальное яйцо, оклеенное изображением Христа. Его, впрочем, Гошка тут же и соскрёб, загвоздив ногти, а яйцо облупил и закатил в рот.
От рюмки к рюмке делаясь вдохновеннее, он вспомнил про куст боярышника и за много лет впервые пришёл к нему, повесил рюкзак на штакетник и пошатнул деревянную калитку. Она, как будто только этого и ждала, отскочила с перегнивших шарниров и беспомощно повисла у Гошки в руках.
В оградке Гошка упал на четыре кости и стал рвать горстями с двух одичавших холмиков траву, словно волосы на своей беспутной голове. Траву снёс на дорогу, затоптал в грязь. Налив из бутылки две рюмочки, накрыл блинками. Во рву за оградой хранился кладбищенский мусор и старое могильное убранство; можно было присмотреть что-нибудь подходящее для украшения погоста… И всё-таки Гошка посовестился ещё не познанным побором. А вот рюмки, конечно, всё равно размели бы собаки – и он, недолго гадая, осушил их, сглатывая водку вместе со слезами.
– Мамка и ты, батя: простите, если можете…
Плач был слепой, как грибной дождик, и скоро иссяк, сверкая на Гошкиных ресницах. Молчали надгробия. Молчал кладбищенский лес и скудная в этих местах, полная нездешней горечи трава. В небе белели облака. Сопки курились после дождя, отводимого, точно вышней дланью, от сельского кладбища, от маленького человека с простоволосой головой, который спал на земле, подогнув ноги, – преображённый, счастливый, уставший…
Он проснулся незадолго до сумерек оттого, что в головах кто-то страстно зачавкал.
– У-у, я в-в-вас! – зашевелился Гошка, ища рядом с собой камень либо тяжёлый сук. – У нищего украсть котомку?!
Рюкзак, сдёрнув со штакетника, выели до дна. Ладно, бутылку не тронули – и Гошка приложился из горла, соображая, куда податься. Он окинул мало-мало ожившим взором таблички, почуял неладное и подошёл ближе. С прищуром прочитал буковки и циферки под выцветшими фотографическими изображениями, ни одно не узнал и с предчувствием своей скорой гибели пошёл прочь, забыв вернуть на место калитку…
Неподалёку заиграла музыка. Гошка, хоронясь, потащился узнать, кто бы это мог быть. Ещё в прошлый раз он приметил на краю кладбища, над одним из свежих погребений, со стороны которого сейчас доносились голоса, дощатый грибок с двускатной крышей. Под грибком стояли лакированный столик с ножками крест-накрест и две узкие гладкие скамеечки. Гошка даже посидел за этим столиком, сметя рукавом сухие листья.
Музыка играла из машины с отпахнутой дверцей. За столиком расположились. Женщины, пытаясь заплакать, толкались у высокой мраморной плиты с выгравированным на ней седым стариком.
– Папа, спи спокойно! Не тревожь нас! – И, пригубив из рюмок, звали грубыми голосами: – Семён, Петя! Подходите, поминайте нашего папика!
Шли мужики. Красные и сальные, обступали с тупым равнодушием к чужой смерти и к смерти вообще чёрный камень и кости чужого человека под ним.
– Давай, батёк, за тебя! – плескали через края рюмок на могилу, на которой не росла трава, выжженная каким-то ядовитым зельем. «Это чтобы не полоть», – легко сообразил Гошка, а вот о том, хороша ли эта предусмотрительность, не знал, что и подумать.
Пока взрослые стояли спиной к столу, шкет с маленькими кабаньими глазками под мощными, как у боксёра, надбровными дугами воровато пил прямо из бутылок, почти не морщась и делая две-три затяжки из дымившихся в пепельнице сигарет: поминал деда.
Гошка повернулся уходить, но пузан с перебитым носом, державший на трассе заежку с баней и проститутками, вдруг закричал совсем рядом, за деревьями, с зажмуренными в диком блаженстве глазами мочась много и пенно между могил:
– Земли – пресс! Всем хватит!
От страха быть увиденным Гошка подшумел листвой, и Пузан его услышал. Долго пялился на Гошку, точно не понимая, кто это перед ним – человек или мертвец. Не сразу и узнал:
– А-а, это ты! Откуда взялся-то?!
Подумав, приказал, застёгивая на ходу распаряху:
– Ну-ка, иди за мной!
Как был с рюкзаком, надетым на одно плечо обеими лямками, так и приплёлся Гошка к столу.
– Шакалишь? – Пузан, уже устроившись в голове застолья, обнажил золотой фикс. Другие терпеливо ждали чего-то, буравили Гошку глазами. – А заработать хочешь?
– Как это? – подался Гошка вперёд, вообразив сдуру, что сейчас его посадят за стол и нальют из коробки заграничного вина, что краснее схаркиваемой им крови.
Мужики с пьяным сопением зашевелились, а бабы зафыркали в рюмки, обдувая через губу потные чёлки. Пацан, как надрессированная собака, обошёл Гошку со спины.
– А в рыло? – спокойно уточнил Пузан.
Гошка покрылся испариной даже в ямочках за коленками.
– Мне есть нечего, я второй день не ел…
– А меня это не тамо́жит! Ещё раз увижу здесь – самого зарою! Усёк? Ну-ка, Вадик, забаба́шь ему «вертушку»!
И Гошкины ноги в тот же миг подломились оттого, что сзади ловко ударили под колени, а едва он встал на четвереньки, ощупывая всего себя, – проводили под зад носком ботинка:
– Греби отсюда, чахотка!
VII
И когда Гошка плёлся с кладбища, от реки поднялся серый клуб пыли.
Он полетел, разрастаясь, дыбя в поле кучи соломы, осадил Гошку на полпути к дому, вобрал в себя – и замер, вертясь на одном месте, точно пытаясь пробурить дырку.
«Конец, как старику Уткину!» – ужаснулся Гошка, обеими руками схватив кепку.
Ничего не стряслось! Пыльный буран прошел, и жизнь не кончилась в Гошке – кончился хмель. Вырвались, как дымы над загоревшейся изнутри крышей, чёрные тучи. Нависли над жёлтым от сосен и вечернего солнца перелеском. На землю упала тень и стала дышать, как живая…
Шёл Гошка, перебирая в памяти неприятную встречу, то и дело воспламеняя спичку и утоляясь горьким дымом. И его всё не оставляло ощущение деятельного добра, которое при удачном раскладе он мог бы посвятить людям.
Рыжая телуха, расшатав башкой колышек, увязалась за Гошкой. Поволокла длинную, в три жилы, верёвку, примкнутую к строп