Радуница — страница 51 из 76

И Дядька становился печальным, как эти несомые над Россией чёрные ненастные облака.

Он вдрызг, на вред себе запивал, притупляя остроту своей неотперхиваемой боли, и руками, к сорока годам распяленными на рычагах, всё чаще и злее душил гранёные стаканы, как чьи-то короткие гнусные шеи. Водка, казалось, сама выдавливалась в него из стаканов, из чужевшей – с золотыми зубами во рту – жизни, вообще из чёртова замкнутого круга, в котором один за другим, как в плашке, погибали в эту жуткую пору мужики.

Трактор его пусто и одиноко стоял в поле. Бабушка обзванивала посёлок:

– Где он?

– Кто?

– Ну, кто-о?! Долговязый-то! Вы там его не видали?

Дядька, узнав о происках, орал, размыкая рот огромным рупором.

5

В нём уже тогда случился надлом, так мучительно и полнокровно – по-братски, – совпавший с гибелью самой державы, с её выпятившим красный язык задыханием в удавках трёхцветных флагов, вздёрнутых над победившей Москвой. Кумачовая власть отступала из провинции, отхаркивая кровь и шерсть. Это со скользких от плевков столичных улиц её вышибли в двадцать четыре часа. Её центровая рабочая жила вплелась в крестьянское сердце – без разрывания кожи и мяса не разойтись. И только шебутной, норовивший на пикники и в секонд-хенды город разом пустил по ветру своё промышленное, по уши, по маковку, по душу наливаясь пепси-колой и разной мразью.

Из архипелага ГУЛАГа державу, её усталый народ этапировали в архипелаг бумаг, которыми обложили росса картавые хищники, и губили в них, в асфиксии даровой свободы. И Дядька – как все они, простые крестьяне! – со всеми метался, умирал без пуль, без верёвки болтался голыми ногами над четвертованным полем. Руки его, потеряв рычаги, повисли плетьми. Покатилась закатным солнцем голова…

Иные спасали себя и детей, запирались от быстрого угасанья сначала в арендаторстве, потом в фермерстве. Этих тоже гнобили в архипелаге бумаг, брали налоговой пятью за горло, глотки – чтобы молчали! – запаивали оловом реформ. Настигнутые в последнем убежище, эти иные тоже погибали, а кто-то сдавался в полон. Но те и другие наконец уронили или сложили на остывшей груди руки – трудовые флаги державы.

Дядька, кажется, так до конца и не понял вселенскую бездомность, мусорную ненужность и падаль своего теперешнего существования, бывшего вчера моторной тягой. Против природной удали и таланта он утвердил обратное действо: наградные сувениры – цацки эпохи – мял трактором в проулке, грамоты с тиснением под золото свернул трубочкой и сунул в огненную печь, швырнул туда же красный – ещё с Лениным – комок премиальных денег, на которые можно было купить холодильник «Бирюса», и бабушка, ахнув, оползла на ведро, в котором намывала картошку…

Он быстро хирел и утихал, утекая, как первый снег в обеденную землю.

Братья его скочевали с родовой избы, жили детными семьями в посёлке. Сёстры вышли замуж. Только он, бобыль, томился со стариками. Бродил по гладким плахам, как зверь в осаде, грызся с отцом из-за пустяка. И, не веря глазам, до полночи не вырубал телевизор, а утром без души шёл на работу. Душа оставалась дома и, провожая его за дверь ехидным взглядом, наполняла по первой:

– Пошёл, дескать?

– Пошёл.

– Ну, катись!

На промороженном Севере всё коченело не сразу, а как в замедленной киносъёмке, но тем страшнее и нагляднее. Если не умирало, то самочинно загоралось чахоточным румянцем в ночи и, неохотно укрощаемое из водонапорных кишок запоздавших «пожарок», день-другой дьявольски скалилось и хохотало дымом, пеплом и головёшками, выедая глаза и сердца простых людей небывалостью страховых выплат, которые отстёгивали сметливому владельцу пострадавшего госучреждения, днями ранее скупленного за бесценок.

Верили и ждали, что в этой кошмарной банной выпарке красный петух отмоется добела или взовьётся через печную трубу и навсегда сгинет, а посему всё терпели и прощали. Но на смену ему пришёл индюк в звездастых джинсах и склевал зёрнышки пятиконечных звёзд КПСС. И уже ничего не хотели, лишь бы оба скрылись с глаз долой с родных полей. Они от вспашки до вспашки, от сева до сева сжимались в смертельном обруче, как будто сама душа земли напоследок сгребалась в худом теле, чтобы вот-вот изойти из него, уколоться о башенный шпиль Кремля и кануть в небесах.

Народный дух всё не мог оклематься, хоть жиденько, но молились о нём, шуршали над ним газетами и плескали плакатами, а он, как слепой, мотылялся по миру с протянутой рукой. В городе высиделись церковки, проклюнули золотую скорлупу колоколов, похристовались в братском единстве. В деревне, как тысячу лет назад, из всех оберегов от ворогов и напастей пялил пустые глаза коровий череп на изгороди, да и его с досады прострелил охотник, прозевавший в овсах копалуху.

Однако и рогатый череп без височной кости, сколотой дробью, не мог прободать тьму. На гаражном дворе ржавели остовы гусеничных и колёсных тракторов, комбайнов и грузовух, а с ними сеялки, грабли, плуги и прессовальные машины, как большие и маленькие скелеты расклёванных животных. Перед снегом с летних стойбищ страгивали скот, мычащей бучей переправляли на барже через Лену, наглотавшуюся осеннего свинца, и крепкой на слезу была немогутная с виду доярка в облинявшей болоньевой раздергайке и с остуженным горлом, которая в зимнее туманное утро отворяла, как в ад, грохочущие ворота коровника.

Мужики, с утра явившись в контору за разнарядкой, роптали на тускло освещённой лестнице, затравленные и бесцельные, и стеснительно пользовали чужую «Приму», если она обнаруживалась в чьём-нибудь кармане. Директор, большелобый и короткорукий, грузно прошествовав по узкому проходу между людьми, рявкал на всякого, кто переступал порог его кабинета:

– Где я тебе новый радиатор возьму?! Ты, что ли то, совсем дурачок?! Выйди отсуда-а!!!

Потом, отскандалив по телефону, сам выходил к мужикам, бледный, но с победной мыслью на лице. Из пачки «Родопи», словно патроны из обоймы, хлопком о ладонь вышибал наружу жёлтые фильтры сигарет. Вооружал ими особенно активных мужиков, чтобы жгли порох и не совершали подсудных движений, а между тем с жаром говорил:

– Надо, ё-моё, выкручиваться из положения самим – за счёт укрупнения арендных бригад. С техникой сейчас… сами понимаете, а так будет двенадцать-тринадцать единиц – маневренность!..

Из последней мощи укрупнялись, наскребали по сусекам. Снова сказочно пахали и сеяли. Перепрыгивали планку по мясу и молоку, по зерновым брали никому не нужные обязательства. Чего-то вершили, зазывали из газеты корреспондентов и после уборочной ездили в район за дежурной премией по случаю праздника сельхозработника, на обратном пути накрывая скромную полянку там, где недавно гуляли миром. Но выяснялось, что это так стелили соломку, когда всё шло прахом, и на другой год укрупнения как не бывало. Уже были назначены перевыборы на главную совхозную должность, словно в директоре и была основная течь, давшая роковой крен державе. Бабы мололи чепуху, подговаривали очередь в магазине и собирали подписи, а мужики болели от войн и революций и порожняком шатались по улицам, до губы нажираясь палёным пойлом…

Когда в будний день Дядька оставался дома и садился за жареные картошки, и в лихую годину не выводившиеся у бабушки из твёрдого оборота, дед, проверив корчаги и наносив воды, а также сварив корм скоту и перелопатив иную, смотря по времени года, работу, окапывался за столом напротив сына. Телеграфировал пальчиком по столу да иронически наблюдал, как хвалёный, возвеличенный до небес механизатор с ножом в огромной руке сверх плана боронит в студнице холодец, застывший белой ломкой шкуркой. Время от времени (угадывая, впрочем, момент, когда вилка вознесётся с тряским куском и последует по маршруту тарелка – рот) дед поднимал на обсуждение какой-нибудь подлый вопрос вроде:

– Вы снег-то стортали?

Снег на поля сталкивали тракторами в малоснежные зимы для весеннего влагозадержания. Но так было в пропащие годы, не жалевшие народных душ. А нынешние эти души и этот народ берегли как зеницу ока для какой-то своей надобности, не пересекавшейся, правда, с чаяниями самого народа, и потому сразу ликвидировали всё, что чинило этому народу препятствия на пути его полного и безоговорочного саморасходования ради чужой корысти.

– Где солярка-то? – баском отвечал Дядька, делая вид, что не раскусил издёвки. С вилки таки соскальзывало на стол, и оба они, отец и сын, смотрели за прыгающим студнем с неравным отношением к произошедшему. – Тележками катать?!

– Привозили же перед Новым годом.

– Хэ, несколько бочек… А сено выдёргивали с Кокуя?!

Деду только этого и надо было! Он даже привставал с табуретки:

– А кто солярку пропивал Мишке Островскому?

– Кто пропивал? Ты меня видел?!

– Врать не буду – не видал, ага… – охотно соглашался дед, но терпеть эту шашечную партию уже не мог и напролом лез в дамки, а иногда просто – через стол: – А что вы, я спрашиваю, насеете со своими реформами?!

– У тебя изымем!

– У нас с баушкой ничего нет! Нас самих скоро прикончат! Пока вы, феврали, привилегии празднуете, нам тут другую жизнь… устанавливают.

– Завёл панихиду! – Дядька очищал вилку хлебной корочкой, корочку съедал, а вилку с грохотом отправлял в посудный таз: есть уже не хотелось. – Кто устанавливает-то?!

– Поселенцы из правительства – вот кто! И американцы ещё, – минутой позже вспоминал дед.

Как сердцем чуяла, влетала с улицы бабушка – в глазах тревога, хлопья мыла на фартуке, руки – сырые и розовые, капля пота на носу. Мигом оценивала ситуацию и в целях погашения конфликта гусиными щипками выпроваживала старика в спаленку, как когда-то с пашни, с той разницей, что многое теперь в старике истончилось и старуху он, хоть и огрызаясь, но слушался.

– Будешь телевизер смотреть?

– На хрен он мне нужен!

Дед нехотя отступал и в недобром затишье сидел на кровати, замкнув руки на коленях. Но едва бабушка отлучалась – достирывать в бане, или начинала строчить пулемётной очередью, с характерным звуком перекусывая нитку, продетую в иглу ручной швейной машинки, он возвращался к своему плану. Благодушно привлекал курившего в печку сына: