Полученная пенсия, как водится, заканчивалась в самый неподходящий момент. Печальный миг наступал спустя некоторое время после того, когда деньги, собственно, и были выданы на почте, а мой близкий устремлялся в беспримерный загул с привлечением в дом сомнительных личностей, известных и неизвестных хозяину. Шабашу на его поляне способствовало то обстоятельство, что жил человек на Береговой в обгоревшем доме: несколько лет назад случился страшный пожар, выгрыз три двухквартирных дома, а берлогу только облизало красным языком да обглодало штакетник, наслюнявив пеной пожарных машин.
Никто из нормальных поблизости не селился.
Но этот человек, по общему мнению, был ненормальным. Иначе как могло случиться, что ни жены, ни детей у него не было. Во всяком случае, никто не навещал его раз в пятилетку и, поставив чемоданы на землю, ещё от калитки не кричал: «Па-а-пка!», а затем, лёгкого и сухого, выбежавшего с мокрыми глазами на крыльцо, не тащил в охапке через всю веранду. Вместо этих, тащивших кого-то другого, спали по углам разные прочие, просаживали пенсию, обирали пьяного, а иногда и поколачивали. Чаще гостили лесорубы, у которых жизнь чересполосицей: зимой – вахта в лесу, с весны до будущей вахты – отбой. Некоторые путались, блуждали круглый год радостные и весенние, возвращаясь в память только тогда, когда их без шапок заносили в медпункт и натирали мазью Вишневского. Для них-то мой близкий и стал встречающим-провожающим, как в песне: «Кореша приходят с рейса и гуляем от рубля!» – и, охотно справляясь со своими обязанностями, по-отечески дисциплинировал:
– Давайте, мужики, чтоб всё культурно, без всяких там закоулочков! Ну, захотели посидеть – пришли ко мне…
Культурно бывало не всегда. Время от времени забегаловку накрывала старшая и тоже одинокая сестра хозяина, бывшая школьная вахтёрша, год или два назад скочевавшая в город, и ещё с порога организовывала шухер. Кто-то испарялся сам, а для кого-то определяли вектор движения подручными средствами, и эти скребли обстрелянные головы, уже на улице с болью переживая произошедшее:
– Она что, совсем опухла?!
Однажды сеструха увезла брата к себе, сманив щадящим графиком «день-бутылка». Он вскоре взбунтовал:
– Что я – алкоголик?! Пить по расписанию… – И вернулся. И снова у него загудело! И гудело всякий раз до тех пор, пока мой близкий не поднимался, с грохотом отодвинув стол, и, нависнув над столом, не заявлял громким шёпотом: «Я – Щорс!», после чего садился, стараясь не мимо стула, и больше ни сам не говорил ни слова, ни другим не давал одним только своим взглядом.
Что он хотел этим сказать?
Теперь не узнаешь. Как и того, почему пальцы библиотекарши, обежав выдвижной ящичек, ни за что не отыщут читательскую карточку того, кто называл себя Щорсом. И почему, надев единственный костюм, этот Щорс не ходил к школе на митинг в честь Дня Победы и не цепенел, как все в минуту молчания, оглушённый тиканьем метронома, к которому поднесли микрофон. В реколом, хотя это принято, не стоял с другими жителями на угоре, а потом не дежурил с удочкой у открывшейся воды. В шашки, на голову разбивая соперников, не рубился. Не пел хриплым голосом: «Таган-ка-а! Зачем сгубила ты меня?!» Похороны игнорировал, даже если умирали его несчастные друзья, и в час, когда к дому усопшего с рессорным скрипом подъезжала кузовуха, и деревенские молчали у ворот, он невозмутимо шёл мимо, цокая палкой. Дрова в проулке не пилил и не колол. Можно было подумать, что они – распиленные и расколотые – образовывались во дворе по щучьему велению, а не благодаря сеструхе, которая каждый месяц оперативно вклинивалась в процесс осваивания пенсии и неосвоенную её часть употребляла на то, чтобы мало-мальски обиходить непутёвого родственника. Но и чаяния сестры не возымели конечного успеха: к нестарой вдове, к которой она сватала брата, он завернул раз-другой, с характерным ворчанием поднимаясь на высокое крыльцо без перил, сидел в прихожей, зажав палку коленами, а потом и вовсе забыл дорогу.
Вообще, из всех занятий, которыми нянчат душу на тягучем и муторном выходе из запоя, он, говорят, признавал два: смотрел «видик», без конца гоняя советские киноленты, да чинил телевизоры, тоже советские, не сразу попадая в прорезь на шляпке шурупа и некоторое время, пока не почувствует сцепление, прокручивая отвёртку вхолостую, а затем, нагрев паяльник до искрящейся пыльцы на медном клювике, старательно катил по окисленному проводку живую капельку полуды, на глазах уменьшавшуюся в размере, и, энергично подув, завершал её поблёкшим оловянным охвостьем.
Но кое-кто, наверное, вспомнит позднюю осень, когда все давно управились и уже сожгли лыч в поле, надымив под самые облака, холодные и мглистые, как вечерняя заря за облетевшим осинником. На огородах уже никого не было. И только он один, встав на четвереньки и заломив ботву, деревянной ковырялкой выворачивал под себя картошку, нёс полное ведро перед собой, придерживая, как женщины живот, а разрешившись быстрым дробящимся стукотом, с жадным прерывистым сопением курил фильтрованную «Приму», стряхивая коричневым ногтем продвигавшийся ко рту пепел. И было в этом сидящем на мешке с картошкой человеке что-то уходящее, старинное, последнее…
Вот и всё. Больше о нём нечего засвидетельствовать, а выдумывать не хочется. Может быть, завтра что-нибудь само скажет о себе, какую-нибудь новую подробность естественным образом вытолкнет сама жизнь, как земля выдавливает на поверхность глубинные залежи. Но это будет завтра, а сегодня надо помолчать. Это, допустим, вы оказались жарким летним днём в тайге, склонились над родниковой лужицей – тихой, нетронутой, со светящейся паутинкой поперёк – и, словно собираясь погладить, занесли руку. И тут вас как будто толкнули! Вы пошатнулись и, разбив зеркало воды, потревожили и подняли со дна ил, мёртвых жучков и гнилые листья, и, конечно, отпрянули, ведь чистая вода возмутилась и надо ждать, когда отстоится. Вот бы и с нашими жизнями так: ушёл человек – а нам бы не торопиться рассказать о нём, дать устаканиться, не мазать грязью, потому что в этом не будет всей правды, а будет много того лишнего, что сопровождало ушедшего при жизни, как та самая лыжная палка. Но вот он скинул сапоги и, растолкав вокруг себя локтями, взмыл свободным, а мы бежим следом и отсюда, с земли, всё ловим его за размотавшиеся портянки…
Но вот, пожалуй, ещё одно о Щорсе.
Когда грустная жизнь его поморгала бакенной лампочкой, которая вот-вот ослепнет, напоследок вспыхнув спиралькой, да и очутилась… там, где ей и надо быть после, от этой невзрачной жизни, завещавшей каждому своё, а кому-то совсем ничего, мне сохранилось на память и службу одно-единственное слово. Оно было сказано по рядовому случаю, а именно тогда, когда я возвращался из леса и, завидев Щорса, скорее взял кобеля на сворку, зная его категорическое неприятие пьяных. На удивление, Шарик никак не отозвался на приближение постороннего, на однообразный стук его палки. Он только поднял голову и вдохнул, когда человек с кошёлкой прошёл рядом и, оказавшись к нам спиной, из-за плеча сказал так кротко, что если бы я не расслышал или отмахнуло ветром, это стало бы по-своему невосполнимой потерей, одной их тех, что мы неизвестно для себя терпим на земной дороге:
– Чё ты его ча́лишь?! Ведь не ки́дается он…
Это были первые и единственные слова, которые он сказал мне. Через год или полтора после этого случая, насквозь усталый и больной, Щорс умер на казённой койке и так же тихо, как он ходил при жизни или сказал мне те слова, его схоронили. Но никто, как водится, не услышал и не заметил.
Однако совсем он не ушёл. Его великолепное «чалишь» аукнулось в одной из моих повестей живой и полнокровной частью, и этим невольным вторжением в мою судьбу забытый ныне Щорс закрался в меня однажды и навсегда. Так бывает близко и дорого то, что даёт нам – рождение, талант, силу, красоту, дыхание, тело… Или вот – Слово. И это Слово, сказанное, вероятно, так же, как Щорс смотрел – лишь бы обтечь, тем не менее обессмертило его. Но не потому что печатное слово (моё, в частности) не познает тления! А потому что тленный человек, не оставив на земле ничего, кроме лыжной палки и пустых бутылок, после своего ухода вдруг нашёл себе продолжение, а стало быть, не оборвался на истёршемся узле, пусть ненадолго, но продлился под небом и, поправ смерть, сотворился чем-то помимо самой жизни, тем, что, может быть, назвать не властно и Слово, за все муки и печали, испитые человеком на веку, одарившее его этим чудесным избавлением от забвения.
У меня большое горе – умер близкий человек…
25 января 2014 г.
Game over
1
Жил-был на улице Береговой дядя Веня. Работал на лесопильном комплексе (или просто пилораме) водителем трелёвочного трактора – красного, советского, с расхлябанной дверцей, битой кабиной без стёкол и с покатой каторжной спиной, надранной до сталистого цвета: трелёвщик, как жук соломинки, таскает на себе вязанки брёвен или прёт из лесу массивные хлысты. Последние, вздыбясь ворочающимися гусеницами, с вулканическим рёвом мотора и истошным напряжением тросов наваливает на хребёт толстыми комлями, а стволы волочатся позади, и зимой ли скольжением вершин по снегу, летом ли трением их о землю, но кроме шороха ошкуривающейся коры и стука на поворотах издают длящийся скрип или даже визг, примерно такой, какой можно извлечь, намылив кожаный ремень и с силой потянув через сжатую сухую руку.
Ползёт этакий исполинский жук по деревне – всякая мелкая вещь в доме заходится нервным тиком, и клацают стёкла, как будто из-под земли раскалённым снопом свищет и ударяется об пол пульсирующая магма.
Там, где трелёвщик обруливает тесный перекрёсток, он на мгновение замедляется и, заскрежетав одной из двух гусениц, в то время как другая остаётся недвижной, и ломтями ископытив из-под себя спрессованный снег или землю, вдруг резко кивает башкой в сторону, противоположную той, в какую минуту назад правил. Башка у него не по центру, а на левом плече. И кажется, что жук неуклюж и косолап от природы и сам ли или запрудившими улицу хлыстами, но сокрушит если не дом у дороги, то угол ограды, не защищённой железной трубой, которую надо вкапывать на поворотах с некоторым отступом от забора – для отражения хлыстов или волокуш с сеном. Тут хочешь не хочешь, а если нет винтового столба, то обязательно пересчитают штакетник. И тогда хозяин, заслышав треск, спросит хозяйку: