Радуница — страница 69 из 76

Дядя Лёня идёт на эти огоньки как зачарованный. Лиц не видно, да и не нужно, главное, что люди здесь, а не марсиане. И дядя Лёня, поравнявшись и простерев руки, орёт настолько неожиданно, насколько от него вообще можно ожидать, что он внезапно заорёт, то есть неожиданно ни для кого:

– Останьтесь, земляне, я всё прощу!!!

Раскачивается с носка на пятку и в обратном порядке. Изображая руками поднесённый к глазам «бинокль», делает вид, что «настраивает». Ни дать ни взять заправский моряк! Хотя в море никогда не был, а просто вчера, и позавчера, и все те дни, что были до позавчера, отчаянно штормило, да и теперь, когда волна улеглась, всего дядю Лёню мутит на старую закваску.

Присмотрев в «бинокль» кого-нибудь из небритой молодёжи, уже с утра заправляющей себя пивом, он решительно и не боясь возможных последствий вклинивается, осадив разговор на полуслове. Со всеми церемониально ручкается, отвешивая замечания в стиле: «Чё-то у тебя, сынок, рука волосатая!» – и к этому присовокупляет свои личные комментарии.

От этих «комментариев» хмельных и сильных клонит, как молодой лес от ветра.

И дядю Лёню с ходу, как родного, принимают в круг. Его хлопают по плечам и обнимают, пока кто-нибудь не вспомнит и не крикнет:

– Дайте дяде Лёне!

И тогда все вспомнят и закричат:

– Давай, дядя Лёня, за нас – вахтовиков! Завтра – паровоз: ту-ту! Сегодня – расслабуха…

Вот, как чарку на пиру, передают блуждающую из рук в руки пивную бутылку. Дядя Лёня, как бы через не хочу забрав в рот холодное влажное горлышко, после двух-трёх крупных глотков с сырым чмоком вынет, не преминув и в этом случае выразиться:

– Вы ещё не то заставите!

И уже с подлинным участием спросит:

– И куда вы опять едете, охламоны? Сибирь грабить?

Все разом замолкнут, как будто проглотили кость. Она тем острее, что кинул её ни кто-нибудь, а дядя Лёня – такой же, как они, «только старый». Посмотрят растерянно, как бы спрашивая: «Это шутка или нет?»

Но всегда найдётся тот, кто поймёт с первого раза:

– Ну а вы, типа, её не грабили! Только за казённые цацки…

Дядя Лёня даже с лица спадёт, не веря, что такое могли произнести в его присутствии.

– Ты это… калитку закрой, сванидза! – И швырнёт на обочину опорожнённую пенную бутылку, и когда та разорвётся осколками и женщины, естественно, возмутятся, уже спокойно пояснит:

– Это была граната! Я продемонстрировал сынкам, как её нужно кидать, если нападут америкосы…

– Не нападут, Лёнька! – подначит кто-нибудь из мужиков. – Ты рот раскроешь – все лягут замертво ещё на границе!

– А ты правильно говоришь! – хладнокровно отреагирует дядя Лёня. – Он правильно говорит, сынки! Никто не посмеет на меня гавкнуть! Это на нас гавкают, пока такие, как Вася, стоят с закрытыми хлебальниками и бздят в валенок…

Но вот и автобус выкатил на пустырь, мерцает жёлтыми окошками. Все толкаются, лезут наперёд других, бодаются сумками. Кто-то из прибывших возмущается: «Да дайте же выйти!» – и ему, конечно, не дают.

Дядя Лёня, мало что никуда не едет, тоже штурмует автобус. Высвободив для себя место на нижней ступени, объявляет на манер контролёра, не сводя глаз с отчитываемых денег:

– Граждане пассажиры! Следующая станция – Петушки, берегите чемоданы и мешки!

Все устали от него. Никто не смеётся. Да и боятся, что станет просить взаймы. Дядя Лёня, заскучав, рыщет взглядом по салону. У парней, с которыми пил пиво, он уже стрельнул десятку. Женщин не берёт во внимание как наименее склонную к денежным займам группу населения. Одна надежда на мужиков, хотя бы на того же Васю:

– А ты, придурок, куда поехал? Алименты платить?! Дай-ка и мне семесят рублей, однако, твоего сынка воспитываю…

Но и мужики воротятся от его глаз, а Вася и вовсе делает вид, что не его касается. И водитель нетерпеливо ёрзает за своей баранкой:

– Ты едешь или не едешь?!

Что тут скажешь? На часах восемь тридцать, а магазин открывается в девять, и этого изменить нельзя, а пешую прогулку ещё никто не отменял… И дядя Лёня, подтолкнув отъезжающий автобус, идёт дальше.

Не дай бог оказаться на пути! Непременно и через всю улицу:

– Сыно-о-ок!!! Обожди-ка два часа, я на третий подойду, в половине пятого на проходной, ровно в двадцать один ноль-ноль по московскому времени… Смотри не опаздывай!

Сам – вразвалочку. Или тормознёт с кем-нибудь поболтать, но нет-нет да проверит: ждёшь ли? Вот уже:

– Здравствуй, сынок.

– Здорово, дядя Лёня!

– Как ты сказал, сынок?

– Здорово, дядя Лёня!

– А ты как должен говорить?!

– А как я должен говорить?

– А вот как ты должен говорить: «Здравствуй, Леонид Петрович, добрый день!» Повторяй-ка!

– Здравствуй, Леонид Петрович, добрый день!

– «Дай потрогать за коре́нь!» Повторяй за мной!

Слушает внимательно. Серьёзен. Так сверяют игру музыкантов с партитурой. Озирается по сторонам. В конце, расщемляя забранную для пожатия руку, шёпотом и тоже на полном серьёзе говорит:

– Ладно, сынок! Вечером приходи. Так уж и быть, дам…

Идёт дальше.

И навстречу, например, старуха. Ковыляет-скрипит. Идёт косонько, налегая на черенок, выдернутый из растрепавшейся метлы. Вся – ворчанье и боль: то в голову шандарахнет, то в спину отдаст, а то и сказать стыдно.

Только дядя Лёня не пройдёт мимо:

– Здорово, чувиха! Сбавь-ка обороты, уже скороходы дымятся!

И нависнет, и облапит, большой и мягкий. Скажет в самое ушко предельно нежным голосом:

– Здравствуй, мама…

И старуха, едва видная в его объятьях, шмыгнет носом: не то слезой прошибло от этого забытого «мама», не то дух спёрло от сивушного запаха, а не то просто набежало. Чиркает ладошками по щекам. Маленькая, слабенькая. Стоит под рукой сумраком и тленом. И только глаза – живые! На землистом посеченном лице – два нализанных кружочка акварели: обмакни кисточку и пиши апрельское небо с белыми облаками и приветливым кладбищенским леском в чёрном отпотевшем поле.

– Как сама-то, тёть Шур?

– А ничё, сына, спасибо! Помирать вот скоро, труба-кранты придёт нашему котёнку…

Оба посмеются. И оба – грустно: одной не до веселья, а у второго вдруг изострится на сердце, и вспомнится такая же кроткая и милая, которая кормила из рук, а нынче лежит под бугорком и держит над собой рассохшийся крест, чтобы птицы сидели да сынок видел и не забывал. И тоже, наверное, набежит, так что быстрее сморгнёт и спросит не сразу:

– А сейчас-то куда, мам?

– Дак а на почту! – начнёт доклад старуха. – Сахару взять под пенсию да старику сигареты… Он заколебал меня! Утром чуть глаза разинет – сразу за курево! Глушит газовой атакой, хоть в поле беги. Вся моль передохла! Теперь, видать, я на очереди…

Старуха говорит, нимало не беспокоясь, интересен или нет её рассказ постороннему человеку. И, разумеется, не упустит случая пожаловаться, хоть на миг, но снять беду-горе с плеч:

– Ишо дочка, холера, устраиват концерты. Нигде не работат, а вот ерундистикой заниматся! Поставит бардумагу да потаскиват из фляги, крышка всю ночь – хлоп-хлоп!.. Станем со стариком говреть – худые! Материт, как собак… Да что ты, говрю, в самом деле?!

– А Григорьич?

– Старика-то ишо побаиватся, а на меня – с кулакам! Давно ли ковшиком угостила, маленько не в висок… А-а, туда и дорога! Устала я, вались оно всё пропадом. Не старик, дак скочевала бы к Борьке в Ыркутска. А с етим дураком куда поедешь?! Он же орёт, как самашедчий, никуда ехать не хотит! Вылупит глаза и давай зепа́ть во всю матушку…

И вдруг осердится старуха, станет чернее тучи:

– И чё вы, слушай, пьёте и пьёте?! Сколь можно-то, а?! Ведь всё как есть пропито, куда к чёрту ишо-то лакать её, проклятую! Вы башкой-то маленько подумали, чё с вам завтре будет, к кому вы, такие-то, приткнётесь?! Никому же не нужны! Это только мы занимамся, ходим да упрашивам! А сдохнем – выбросят вас, как поганцев, на улицу, скажут: уябывайте! И куда вы, дураки, подадитесь?!

Кто выбросит и по какому праву, старуха не уточняет. Но и без этого понятно, что всё пойдёт пропадом, когда помрут они, старики…

Наконец попросит у старухи денежку, а старуха сразу и оглохнет:

– А?!

– А-а! – смекнув, отчего в старухе такая разительная перемена, передразнит дядя Лёня. – Хэ на-а-а!!!

– Ой, Лёнька, горе твоей матке! Ты почему такой-то?! – засмеётся и вместе заворчит старуха, и будет это так, как будто сплёвывает с языка мокрый волос, а сплюнуть не может. – Материшься, как этот… Как тебе, слушай, не стыдно?!

– А чё ты мне впариваешь: прям, не слышит она! Сосед у меня тоже… под дурака работает. Говорю ему вчера: «Дай, старый, двести рэ!» Он (как и ты же): «А?» Я ему: «Дай двести рублей!!!» Он: «А-а-а???» «А-а! – не вытерпел. – Хулахупу на-а-а!» Ну, обиделся: «Чё ты мне, – говорит, – её суёшь!» «Во, – говорю, – я у тебя двести рэ попросил – ты глухой! А хулахупу предъявил – сразу все пробки открыло!»

Старуха, покивав для вежливости, вздохнёт пропаще, да тут же и выдохнет – как будто весь воздух вон. Повернётся спиной и потянет из кошелька, словно травинку из стога, боясь оборвать, но и надеясь, что передумает и не возьмёт.

– Когда отдашь-то?! – не выпуская сторублёвку из рук, спросит напрямки и не скрывая, что даёт безо всякой охоты. – Смотри, Леонид, я в сельсовет пойду…

Но это редко. Чаще сошлётся на что-нибудь для отказа, а сама долой, сморкаясь в платочек и громко разговаривая в воздух:

– Вам, беспутным, займёшь, дак потом не выходишь! Идите-ка вы в сраку, самим на пашню надо…

Идёт дядя Лёня – как мёду попил, и когда из подворотни выскакивает и, напружив длинную тяжёлую цепь, не лает, а захлёбывается кашлем и слюной особо ретивая собачонка, некоторое время с разочарованием смотрит на неё.

– А ты вообще р-р-рот закр-рой!!!

…В центре посёлка – большеглазый Дом культуры. Так он и туда зарулит, тем паче если в танцевальном зале гуртится собрание с участием районных властей. Сидит в переднем ряду – ногу на ногу. Когда плетут совсем несусветное, демонстративно клацает откидным сиденьем. Курит на крыльце, облокотившись на перила, и время от времени энергично загребает рукой, созывая народ. Но тот внука на качели повёл, эти – сети поехали проверять, а та спешит на дойку…