Радуница — страница 7 из 76

– Чё ж ты, парень, с матерью ладом не поговрел? – не зная, как ей так подступиться, чтоб и «на путь наставить, и парня не обидеть», осторожно подкрадывалась бабушка. – Поди, вся в слезах…

Сдружившись с деревенскими ребятами, мальчик вскоре славно освоился и без мамы. Он лепил снеговиков, через час-другой ронявших оранжевые морковины носов, разжигал на проталинах костры, плавил в консервных банках свинец, мастерил деревянные кораблики и жевал чёрный вар… К вечеру не то что бормотание в трубке, но и самого себя забывал, так что иной раз и бабушке было не докричаться. В сумерках, замотавшись шерстяными платками – один на голове, другой на пояснице, – она объявлялась на улице с неизменным посошком в руке. Выискав мальчика среди прочего разного народа, сиганувшего от старухиной палки кто куда горазд, хрипло кричала:

– Тёмка, домой! Кому сказала?! Ты, чё ли то, жить собрался на этой улице? Всё, завтре ни шагу!

– Ну ба-а-ба! – канючил мальчик, плетясь за Клавдией Еремеевной, усталый, голодный, с шапкой на затылке, с вымазанным сажей лицом.

Старуха, сухо покашливая, виляя в смертельную дугу согнутым телом, была непреклонна.

– Никаких «нубабов» не будет больше! Завёл манеру: встал, поел, ноги в руки – и бежать! Сиди, баушка как на угольях, с больным-то сердцем, переживай, жив он или, моэть, под лёд ушёл…

И мальчик снова сидел взаперти, под надзором старухи, не спускавшей с него глаз, а если бабушка кемарила после обеда, за ним следили её раскрытые очки, положенные на тумбочку – душками к стене, стёклышками к двери.

Впрочем, таких заточений, как три недели назад, когда он убежал из родилки, не было. Иногда ему разрешалось погулять не только по дому, но и по ограде. Правда, за ворота не сунься, а не то агромадные собаки порвут, и Лётчик не сорвётся с цепи, не придёт на выручку, хотя мальчик со дня их ссоры подкармливал его корочками и косточками. Но в то же время и забор стал как будто ниже – или это мальчик подрос? – а Клавдия Еремеевна частенько не показывала носа от Зинаиды Петровны, к которой уходила то наскрести извести на побелку, то отлить мурашиного спирта на какие-то свои дела… И не было ничего плохого в том, что мальчик прикатывал к воротам чурку, залезал на неё и, разоружив хитроумную бабушкину задвижку, конечно же, не к ребятам на угор, а к старухе на выручку мчал, дабы оградить от собак, и если всё-таки оказывался на угоре, то это чисто случайно…

Не скоро прощала Клавдия Еремеевна, не одно «бабуля», «любимая» и «хорошая моя» надо было истранжирить на впечатлительную старуху. А за воротами жизнь кипела куда бойче, чем день назад, и карусели лебедями кружили над угором, увлекая воображение чёрт-те куда, а душу в пятки. За этими событиями, проносился ли он на карусели или пробовал обуздать егозливый велосипедишко, приезд мамы, сама мама и их прошлая совместная жизнь в городе, дядя Фёдор с коробкой конфет и пузырьком виноградных капель – всё понемногу откатывалось за высоченную гору, так что не сегодня-завтра могло и вовсе пропасть из виду. Между ними, вчерашними, между ним самим, который был когда-то, – и им теперешним, пролегла незримая канавка, как та трещина во льду, отделив одну жизнь от другой. Вскоре даже мечтать о маме, о будущем свидании с ней, о хорошей жизни вдвоём (раз дядя Фёдор неожиданно исчез, а Розовый родился) стало невыносимо.

И лишь иногда он вспоминал себя в вихре буден и ребяческих забот, и тогда печаль от разлуки с мамой нападала с новой силой, и мальчик всерьёз – насколько это было возможно в его возрасте – задумывался: «Всё-таки он забавный, этот Розовый! Ножонками кривыми шевелит, бежать ему, видишь, надо… Нет, если маме он глянется, тогда, пожалуй…»

Но думы эти были редкими и всё равно что чужими, как будто мальчик думал их не своей, а посторонней головой. И это изжилось, с помощью бабушки. Её исправные добрые слова, словно капли с крыши, прожёгшие лёд, отогрели наконец его загрубевшее сердце, в котором задышала первая робкая проталинка.

– Бабушка, а мама сюда его привезёт? – как-то за ужином огорошил старуху.

Клавдия Еремеевна, отложив ложку, боялась поверить. На всякий случай уточнила:

– Ты про кого?

– Да про этого… – не знал, как назвать. – В родилке-то…

– Фонбарона? На лето, моэть, и сюды привезёт. А почему спрашиваешь?

– Та-ак…

– Это, Тёмка, братик твой, – сказала очень серьёзно, раз уж он сам завёл этот разговор. – Ты теперь за старшого будешь, так ты уж приветь его, не вороти морду набок…

Да что же это?! Старуха, наверное, издевается над ним! Ведь не он же, мальчик, а этот «братик» пришёл в его жизнь и всё-всё у него отнял! Отныне розовый человечек всегда впереди: в получении апельсинок и мороженого, в поедании бабушкиных шанег и – можно не сомневаться! – в клянченье маминого внимания и любви… Как же «не вороти морду»?!

…В один из дней бабушка с утра навострилась в магазин – кончилось банное мыло. Большей прорухи в своей жизни Клавдия Еремеевна и не знала. Чего-чего, а порошков стиральных в картонных коробках и тяжёлых брусков серого проштампованного мыла в амбаре всегда было невпроворот.

– Это потому, что на тебе ни одне штаны в чистоте не держатся! То смолу с чурки соберёт, то сажей вымажется, а то в мазуту залезет! А баушка, мало что только отстиралась, опеть грей воду, готовь шайки! Вот он и вышел – расход, – рассудила Клавдия Еремеевна, совсем запамятовав: амбарное, «сэсээровское» мыло ещё из дедушкиного запаса, и ничего не было удивительного, что оно закончилось. – Поешь, чай попьёшь и можешь погулять по ограде. За ворота не ходи – снова лешак потащит на лёд… Ручьи Сергей Фёдырычу в ограду не пускай, я уж осипла с его бабчей ругаться… С дверьми аккуратно, не зажми средних конечностей, а то снова твоя мама проведёт мне головомойку…

– А мама должна приехать? Когда?!

– Прива-а-алит, не беспокойся! – фыркнула Клавдия Еремеевна. – Сра-азу забудешь баушку, всю её ласку-заботу. Форкнешь в город – только твой хвост и видать!

– У меня нет хвоста! – засмеялся мальчик, недоумевая, почему бабушка разговаривает с ним, как с маленьким.

Бабушка даже бровью не повела. Наоборот, внезапно омрачилась, погружённая в какую-то неизвестную мальчику тревогу.

– Да, гвоздей в розетку не суй, мало тебя тогда шандарахнуло – пол-избы пролетел, пока стенку не встретил… Всё, я исчезла.

Только бабушка отчалила, а мальчик, слупив изжаренную с салом глазунью, горбушкой подскрёб донце сковородки и стал думать, смыться ли на карусели или залезть, например, на крышу и заткнуть трубу фанерой, как у ворот побибикала машина с жёлтой коробочкой на крыше. Во дворе рванулся Лётчик и забрехал, понёс свою политику, но, толкнув речь, тут же угомонился и приветливо заскулил. Наверное, бабка забыла деньги и вернулась на попутке…

Но под окошками, закутанная в пёстрый платок, быстро прошла с тряпичным коконом под грудью небольшого росточка женщина в пуховой куртке цвета молочной пенки. Над свёртком, который она несла бережно, как воду в ладошке, поднимался лёгкий парок – всё-таки было хоть и весеннее, но сибирское утро. Следом, стараясь поспеть наперёд и открыть дверь в сенцы, кандыбала бабушка с болтавшейся у ноги пустой сумкой.

О, и без этого парящего чуткого дыхания, без пушистой варежки у бабушкиных заблестевших глаз обо всё догадался мальчик! Лязгнув кулачком в стекло, уже не томимый никакими печалями, отнявшими у него столько счастливых дней его детства, он сорвался с придвинутой к окну табуретки и побежал, не помня потом, как миновал прихожку и сенцы, бабочкой воспарив над избяным, над сенным порогами, радостно распахнув двери и руки…

Через день они уезжали. Бабушка отвернулась к окну и тихо плакала, и слёзы вперемешку с капельками из пузырька катились в её мокрый рот.

Шли по солнечной улице навстречу такси, проступаясь в раскисшем снегу и слушая птичью трескотню. Деревенские друзья мальчика ехали следом на велосипедах, прощаясь с ним звонками, чинно обруливая отражающие блеск спиц голубые лужи, и форсили своим умением перед его мамой, которая развязала платок и была красивой и свежей, будто берёза в палисаднике. Маленький Серёжка, начмокивая соску, спал на бабушкиных руках, как на двух перевёрнутых радугах, и ничего не видел и не слышал. И со всех стоявших в тени сараев, навесов, дровяников, куда только-только пришёл праздник, со всех крыш всё сорились, всё бежали, подпрыгивая на шляпках гвоздей, всё торопились прожечь снег целебные капли марта – последние у ранней весны, самые светлые, проморгавшиеся для счастья и любви в природе. Их теперь не замалчивали ни радость, ни горе, ни день, ни ночь.

17 января 2010 г.

Соболь на счастье

Соболя ловить иду,

Дорогого соболя,

Соболя, похожего на ветку,

Чёрную ветку кедра

Под синим звонким инеем

В морозную ясную ночь.

Из старых охотничьих журналов

Она, Россия, огромная. Не хватит пожарных крюков, чтобы выцарапать безвестные души с её горящего дна.

Ну, чернильная клякса на голубой ветке – разве это скребёт по сердцу?

Однако с памятной ночи, когда ему впервые был этот сон, Никита крепко усвоил: чёрный баргузин, красавец соболь, оборонит маму от беды.

* * *

Вернее, спасти маму должна была дорогая соболья шуба. Одна из тех, какие каждый год после зимы везут со всех сибирских деревень – сначала в районный заготпункт, потом в специальных опломбированных мешках на петербургский аукцион. Там шкуры соболей, лис, рысей, белок, горностаев и прочих пушных зверей раскладывают по длиннющим (может быть, на весь Петербург) торговым рядам и меняют на зелёные доллары. Тут варежку не разевай: мигом объегорят хитрые англичане и ушлые американцы, смекалистые японцы и расторопные китайцы. Да и другой иностранный люд шныряет, падкий на русские меха.

Бойко идёт купля!

На руке у нашего продавца то лиса вспыхнет золотом, то соболь осыплется нежными остинками, а то рысь взбугрится когтистой лапой.