…В тот день Никита вернулся раньше обычного. И ещё в сенцах услышал, как Антонина Сергеевна и пришедший на обед Владислав Северянович громко спорят. Да, в их доме уже недели две-три жила беда. Устами Владислава Северяновича пилила мамино сердце, его руками трясла её за плечи. Но Никита думал: беда да беда, мало ли ссорились родители! Эко горе! И вдруг – взволнованные напряжённые голоса, доведённые до какой-то последней крайности, словно к ним подсоединили электрический проводок, и вот он теперь шипел и искрил…
– Говорил я тебе: не связывайся с этой бабкой, она тебя в долговую яму загонит! – разбрызгивался слюной Владислав Северянович. Объясняться нормально он не мог, сорвав голос в лесу. Опять же, нервы ему расшатало людское невежество, ведь отец Никиты – бессменный общественный наблюдатель на избирательном участке № 8 (на самом деле это поселковый Дом культуры, где каждую субботу катится по наклонной молодёжь. Но примерно раз в три-четыре года с вечера на воскресенье клубный сторож дядя Вася сколачивает в танцевальном зале деревянные каркасы, обтягивает жёлтой тканью, всё равно что индейские вигвамы шкурами, и завешивает вход в каждую такую кабинку раздвижными ширмочками. И вот эти «вигвамы» с установленными в них письменными столиками наблюдает Владислав Северянович, бдительно прохаживаясь туда-сюда по залу). – Говорил?!
– Говорил, говорил! – защищалась Антонина Сергеевна, грохоча сваленной в раковину посудой, на которую журчала вода из крана.
– Где ты теперь возьмёшь?! – копала, ловила вермишель в тарелке суповая ложка: есть вермишель вилкой Владислав Северянович считал за пустую трату времени. – Я тебя спрашиваю?!
Вилка из руки Антонины Сергеевны бросилась обратно в мойку, обиженно звенькнув.
– Я возьму?! – следом за вилкой брякнулось блюдце. – А я для себя одной брала?! – с размаху хряпнула тарелка. – А ты не ел того, что я покупала?! – забасил половник.
– Я своё ем, дура! Я твоё не ем! – взвизгнул Владислав Северянович, как будто его тоже больно бросили. Так он визжал и тогда, когда спиленное дерево пошло на него, но лишь стегануло веткой. Владислав Северянович всё равно ездил в областной санаторий, а Роман Фёдорович, отец электрика Мухина, уехал на кладбище, потому что «глухарь» (массивный сук) долбанул Романа Фёдоровича прямо в переносицу. Это было возмездие за то, что рубили перелески рядом с Леной, в водоохранной зоне, как сказал потом старик Сослюк. – И прекрати бить мою посуду!
– Тут и моя есть!
– Нету твоей! Это моя мать дарила мне на свадьбу, а твоя мамаша не дарила!
– Я тоже покупала! Где мои небьющиеся тарелки?!
– Иди, у своей бабки-коммерсантки спроси! Только сначала найди и верни ей эту сумму! А где ты возьмёшь?! Опять на моей шее сидите, бастовать затеяли!
– Тебя не спросили!
– Вы-то спро-о-осите! Ох, не я президент, а этот… карась, алкаш поганый!
– Замолчи, гундос!!! – страшно закричала Антонина Сергеевна, и почти сразу за этим кто-то тяжёлый взмыл, уронив табуретку…
Дверь из сенцев открывалась в кухню, и когда Никита вбежал, вместе с ним ворвались клубы морозного воздуха.
– Мама! Папка! Чего вы опять?! Я слышал, не врите! Не буду есть вашу китайскую лапшу и пить поганый сок! Я лучше сдохну, пусть меня язва забодает и рак сожрёт!
Бабку-коммерсантку Никита невзлюбил, едва она объявилась в их доме. Маленькая, лопоухая, в паутине морщин, с рыжей головой, похожей на облепленный склизкими водорослями береговой камень, из которого глядят на белый свет узкие щербинки…
Людмила Ивановна вела спортивный образ жизни. Обрюзгнув к старости, делала по утрам дыхательную гимнастику Стрельниковой, в церковные праздники – постилась, а общее здоровое состояние тела и духа поддерживала согласно трактатам старца Медведки, на ту пору расцветшего в печати кержачьей бородой и остыло-синими глазами. Она (Никита знал из маминых рассказов) любила осень, когда можно гулять по лесу, благо имелась дача за городом. Обожала собирать грибы, чистить их весь долгий дождливый вечер и варить в большой кастрюле (даже пальцы её были жёлтые от грибов, как будто прокуренные). Любила сидеть на веранде и пить чай с малиной, закусывая мягкой булкой и глядя в окно, – само собой, с видом на реку, на её быстрые воды и заречную тайгу.
До пенсии Людмила Ивановна работала в центре метеорологических наблюдений. У неё был муж – добрейший тихий человек, её однокашник по институту солнечно-земной физики, и три взрослые дочери. Эти были одна к одной, все в мать, – как рыжики в осеннем лесу, а младшая – как водится, самая любимая – ещё и с конопушками. И поездки на дачу совершались всей семьёй, в конце рабочей недели, с возвращением в город ранним утром в понедельник и разлётом дочерей до очередного сбора пятничным вечером у электрички.
Понедельник за понедельником (которые Людмила Ивановна ненавидела всей душой, как червивые грибы, попадавшие к ней в корзину наряду со здоровыми) – и дочери сбились в свои собственные стаи. Не сразу на её потерянное «ау» отозвались из-за широких мужниных спин – одна (телеграммой) в Братске, другая (телефонным звонком) в Иркутске, третья – и это было горше всего – промелькнула (с фотографии) своими конопушками аж в Ессентуках, на источниках, где «Печорин угрохал Грушницкого» (так было написано на обороте). А вскоре, во время половодья провалившись под лёд, умер от крупозного воспаления лёгких Анатолий.
Но она всё равно продолжала ездить на дачу, уже одна. Дольше собирала грибы в лесу, ибо не к кому было спешить в маленький домик, чаще оставалась ночевать на даче, где всё так же пила чай на веранде. В саду умирали рябины и облепиха, а на влажном от дождя наружном стекле, как в гербарии, лежали уже мёртвые листья красного, жёлтого и багрового цвета…
Когда Людмила Ивановна впервые переступила порог их дома и всё полетело вверх тормашками, она ещё не была бабкой-коммерсанткой. С какой-то стати она наповадилась ездить к ним в деревню за грибами. И однажды Антонина Сергеевна привела её, мокрую до нитки, скоротать время до вечернего автобуса. Вот тогда-то Никита и невзлюбил Людмилу Ивановну всем сердцем, в которое грубо занозили… обиду.
Мама оставила их одних, а сама убежала на работу, шепнув Никите, чтобы покормил гостью.
– Какой интересный мальчик! – едва мама ушла, сказала Людмила Ивановна и, поправляя причёску, разгладила сырые волосы, под которыми просвечивала тусклая, как у магазинской курицы, кожа. – Ну, чем ты меня будешь потчевать?
– У нас есть суп, – развёл руками Никита, словно бы показывая, что уж чего-чего, а супа у них – как у дурака махорки. – Только вчерашний. Но он в холодильнике стоял!
– Супчик так супчик. Давай супчик!
Чашка разогретого супа (картошка, домашняя лапша, мясо, два-три колёсика моркови, чешуйка лука и веточки укропа), хлеб (три-четыре кусочка) и масло в блюдце (не очень свежее, но ещё не прогорклое) – вскоре всё было на столе.
Людмила Ивановна внимательно осмотрела кушанье и только тогда осторожно ковырнула в чашке, поднесла ложку со свисающей лапшой ко рту. Проглотив, вежливо улыбнулась:
– Как вкусно! Ты варил?
– Не-ет, вы что?! Ма-ама! – воскликнул Никита, а грибница, подумав, выбрала кусочек хлеба, интеллигентно отряхнула от крошек, постучав о край хлебницы, сломала пополам и взяла половинку. На масло покосилась, но мазать не стала.
От щедрот Никита снова заглянул в холодильник, поискал по полкам. Ага! Проткнул вилкой и вынул из отпотевшей склянки солёный огурец, скрюченный, как пробитая острогой рыба. Так на вилке и подал. Однако Людмила Ивановна чего-то насупила выщипанные крашеные брови, а медленно всасывающий лапшу рот, точно шевелящий ножками паук, прицелился на Никиту из своей паутины, готовый сглотнуть, плюнуть или, по крайней мере, впутать во что-нибудь нехорошее.
– Это мне? Суп, хлеб с маслом – и солёные огурцы?! Оригина-ально!
Осилив несколько ложек, пригубив дешёвого крепкого чая (другого не было) и посидев на табуретке, осматривая бедную кухню (всё больше шкафы-кастрюли, дребезжащий «Океан» и галоши у печки), Людмила Ивановна поднялась.
– Спасибки! – сдвинула посуду на середину стола и с полной корзиной ушастых белых груздей отчалила на автобус. Но, как оказалось, не исчезла совсем…
Уже пробрасывало снегом, когда из города на имя мамы неожиданно поступила картонная коробка. То есть это было не совсем неожиданно, тем более для Антонины Сергеевны. Она для какой-то надобности съездила в город, а вернулась с загадкой на лице. Эту загадку она, видно, и сама не могла разгадать, но ни Владиславу Северяновичу, ни Никите о ней не говорила. Только всё чаще занимала телефон. Старушечий хрипоток на другом конце провода в чём-то настойчиво убеждал её, а однажды устами Антонины Сергеевны назвался по имени (то есть, как это понимал Никита, полез грибком в кузовок его соображаловки).
– Ой, не знаю, Людмила Ивановна, не знаю! – Антонина Сергеевна не услышала скрипа приотворённой двери. – Вы как-то уж очень скоро! Раз были всего, даже нормально не поговорили, а уже такое доверие… Не пьяницы, конечно! Да так-то бы хотелось… Да какие юга́, какие моря! Я даже не думаю о них. Мне бы вон Никиту одеть-обуть, а то опять нынче в школу в старье ходит. Деньги-то, сами знаете, как платят теперь… Да нет, он так-то скромный, не высказывает… Ну хочет, понятно, ребёнок… И вообще, не лишняя копейка! Нет-нет, я… это… не занималась никогда… Наверное, смогла бы, так-то разобраться… Хорошо, я подумаю… Я ещё не разговаривала с ним… Собираемся, будем бастовать, сколько можно!.. Ну, хоть заявим свои требо… А-а, кто-то к вам пришёл! Прямо на дом?! До сви…
В другой раз Антонина Сергеевна, зажав горстью дырчатый зевок трубки, громко шепнула:
– Ладно! Жду.
Назавтра водитель городского автобуса и передал им эту коробку. Дома Антонина Сергеевна торжественно поставила её на стол и, пока Владислав Северянович управлялся во дворе, полоснула острым ногтем по скотчу. Картонные створки распахнулись. В комнате запахло дыней, арбузом, яблоком, персиком, бананом и совсем диковинным фруктом – грейпфрутом.