На Тверской улице (ныне улица Горького) напротив Алексеевской глазной больницы, на углу переулка, который теперь перекрыт пропилеями гостиницы «Минск», стоял одноэтажный дом. У входа огромная чёрная вывеска с яркими белыми буквами: «Клуб анархистов — интернационалистов».
Личности, обвешанные самыми разными бомбами и револьверами, и демонстрации под чёрным флагом с надписью «Анархия — мать порядка», с черепом и скрещёнными костями будоражили моё воображение. К тому же я был глубоко убеждён, что, запишись я в этот клуб, никто не посмотрит, что мне нет шестнадцати лет и хоть плохонький револьвер, но получу.
К счастью, этого не случилось. Вспоминая эту историю, я часто думаю, что, наверное, есть всё же бог пьяных и дураков. Он явился ко мне в строгом образе моего отца. Высмеян я был столь жестоко, что порядок на всю жизнь победил анархию, и нездоровый интерес к оружию был начисто утрачен.
Порцию нравоучений я схлопотал солидную. И, произнося очень правильные слова, родители не раз напирали на моё церковное совершеннолетие, на то, что я уже взрослый человек. Да, действительно, в том же 1918 году я прошёл обряд конфирмации и с точки зрения лютеранской религии стал совершеннолетним, хотя, честно говоря, не очень — то знал и знаю, какие догмы защищал генерал этой церкви Мартин Лютер.
Латинское слово «конфирмация» означает удтверждение молодого человека как христианина. Для того чтобы пройти этот обряд, надо ходить в церковь и изучать катехизис, где сформулированы основные десять заповедей христианства. Ходил на эти краткосрочные курсы по изучению катехизиса и я.
Мать моя ужасно сокрушалась — на конфирмацию полагалось пойти во всём новом. Ну, где уж тут новое! И всё же мама постаралась и одну новую вещь нашла. Где — то в семейных закромах удалось обнаружить пару совершенно новых, ни разу не надеванных носков.
В ободранном костюме, стоптанных ботинках, но в новых носках я пошёл в Старосадский переулок, в церковь святого Петра и Павла, представляться господу богу. В дальнейшем, как большинство московских церквей, она превратилась в цивильное учреждение. Сначала в её здании размещалось кино «Арктика», затем мастерская безочкового стереоскопического кино изобретателя Иванова. Сейчас там фабрика «Диафильм».
Всё было, как полагается. Играл орган. Вместе с группой конфирмантов я шёл по центральному проходу к невысокому барьеру, перед которым, став на колени, мы должны были вкусить жидкого кагора, символизировавшего кровь Христову, и закусить маленькой облаткой, похожей на аспириновую, — символ тела Христова.
Девушки были в белых платьях. Молодые люди в чёрных костюмах, а я в новых носках. Это было очень элегантно.
Так я стал христианином. И замечу, что это высокое звание меня до сих пор не очень обременяет.
Вскоре после того, как меня выпустили из уголовного розыска и отдали отцу на поруки, со своей остротой встала проблема работы. Надо было куда — то пристраиваться. Этим делом занялся мой зять, вернее будущий зять, так как тогда он был ещё только женихом моей сестры. Эрнст Тиммс был симпатичный парень. Латыш по национальности, он служил в латышских частях, так много сделавших для революции. Был демобилизирован в связи с открытой формой туберкулёза.
Каким — то образом мой зятёк узнал, что требуются сопровождающие для поездов, которые расходились по разным городам нашей страны с посылками пресловутой американской ассоциации помощи голодающим — «АРА».
Мой зятёк привёл меня на Большую Никитскую в дом, где сейчас находится турецкое посольство. Оба мы были в явно ободранном состоянии и, вероятно, не вызывали своим видом большого доверия. С нами беседовал какой — то американец, словно сошедший с картинки. В спортивном костюме, брюки гольф. Выбритый, чистый, надушенный. А мы, обветавшие, выглядели рядом с ним людьми другого мира. Контакта не получилось. В сопровождающие продовольственных поездов нас не взяли, и мы пошли в мешочники.
Надо заметить, что в те годы мешочники были, чуть ли не сословием. Не могу сказать, что они составляли лучшую часть человечества, но обстоятельства сложились так, что к этой части примкнули и мы с мужем моей страны. С ним — то я и отправился в вояж по хлебным местам России.
Дома собрали всё, что только можно было обменять. Какие — то початые катушки ниток. Какой — то огрызок мыла. Какие — то старые пиджаки. Более или менее нерастрёпанные полотенца. В общем, вполне нищенский скарб, с которым мы и поехали.
Существовали тогда поезда, называвшиеся почему — то «Максим». Огромный состав товарных вагонов. Внутри вагона — никаких досок, никаких лавок, ничего. Набивалась туда самая разношёрстная публика. Поезд шёл без расписания. И куда он полз, тоже не было точно известно. Так, более или менее соображали, в каком направлении, и всё. Мы с мужем моей сестры тоже понимали, что движемся куда — то на восток.
Когда наш «Максим» отъехал от Москвы, на станциях стали появляться продукты, о которых мы забыли не только каковы они на вкус, но и как выглядят. Это было сырое молоко, топлёное молоко и огурцы. Я напился вдоволь молока, нажрался огурцов. Последствия оказались самыми неприятными.
С большим трудом я дожидался остановки полезда. Едва раздавался скрип тормозов и знакомый толчок, первой заботой было выскочить из вагона и стремительно забраться под этот же вагон.
Однажды поезд остановился перед светофором на высокой песчаной насыпи. Я нырнул под вагон. Но паровоз тут же свистнул, и состав тронулся. Перепуганный, я едва выскочил из — под колёс. Ноги скользили, уходили вместе с песком. Сердобольные люди протягивали руки, но ухватиться за них было трудно: во — первых, достаточно высоко, во — вторых, я мог протянуть только одну руку, так как другой поддерживал уже расстёгнутые штаны. Но с одной рукой ничего не выходило, а поезд начал набирать ход. Тогда, плюнув на стыд, я протянул обе руки. Штаны мгновенно свалились, но меня втащили в вагон, где я довольно долго был мишенью для острот, не достовлявших почему — то мне особого удовольствия.
На остановках наш поезд стоял обычно далеко от станции, на подъездных путях, и ожидал возможности проскочить дальше. Ехали в нём какие — то бабушки, торопившиеся неизвестно куда и неизвестно зачем. Но в основном они тоже были мешочницы.
И старые и молодые, просыпаясь ночью, спрашивали:
— Чего стоим?
— Паровоз меняют!
— А на что меняют?
«На что меняют» было тогда главным вопросом.
Так мы доехали до Симбирска, перевалили Волгу. Куда — то в сторону Бугульмы мы добрались уже в пустом товарном составе, пересев на него в Симбирске. И не то чтобы, подчиняясь интуиции, а просто так — остановились, вылезли и пошли. Протопав километров восемь или десять, попали в татарскую деревню.
Кое — как, объяснившись, стали разбираться, чья же это территория, кто тут командует? Нам объяснили, что деревня на ничьей земле и пока тут никто не командует.
— В эту сторону, — махнули на восток рукой, — белые, а в противоположную как будто бы красные.
Мы зашли в дом. Половину комнаты занимали полати. На них лежали одеяла. Полати были одновременно и столом и постелью. Еда происходила тут же, для этого только надо было сесть по-турецки, подвернуть ноги калачиком. Попали мы к хорошим людям. На полатях появился эмалированный таз с дымящейся отварной кониной. Можно себе представить, как мы наелись! Тут же залегли спать.
Наутро, наменяв, кажется, два пуда муки, подсолнухов, четверть мешка гороха, мы пошли обратно. Проникнув в какой — то товарный состав, добрались до Симбирска, а оттуда уже и до Москвы.
Я был рад, что вернулся домой. Мешочничать мне не понравилось, но проблема поисков хлеба была отнюдь не снята с повестки дня. Нужно было думать о зароботке. Отец начал болеть и не работал. Основным кормильцем семьи стал я.
Я поступил помощником электромонтёра в инженерное управление. Это инженерное управление ведало всеми казармами. Моим объектом стала казарма войск внутренней охраны на Покровке (теперь этого дома на улице Чернышевского уже нет). Я занимался там поддержанием электропроводки в нужном порядке и считался вольнонаёмным красноармейцем. Как таковому, мне был положен красноармейский паёк.
Я приносил домой полкотелка разваренной пшеницы. В маленьком фунтике — две или три чайных ложки сахарного песка. Иногда давали даже мороженую конину. Тогда дома наступал настоящий праздник.
Отец мой был очень общительным. Даже в самые трудные годы его неизменно навещали друзья. Шагая в ногу со временем, гости приходили со своим харчем. Один принесёт несколько лепёшек сахарина. Другой — какие — то изумительные оладьи из картофельной шелухи, и все начинают спрашивать рецепт приготовления. Один раз у нас был даже винегрет. Где — то достали кормовую свеклу. Свекла с кониной была лакомством.
Вскоре я переменил работу, что немало способствовало расширению моего технического диапазона. Один из знакомых моего отца имел на углу Солянки маллюсенькую ремонтную мастерскую. Там чинили мясорубки, примусы, кастрюльки, детские коляски. Так я стал подручным механика и ещё ближе приобщился к технике.
Техника, с которой я имел дело, отвечала потребности эпохи. Это были железные печурки всевозможных фасонов и стилей. Наша мастерская, маленькая, полутёмная, заполненная запахом бензина и керосина, равно как и шумом паяльной лампы, выглядела, если хотите, своеобразным символом времени. На Уралмашзавод она вроде бы не была похожа ни с какой стороны. Но, несмотря на это, не воздать ей дани уважения, не найти место на какой — либо полочке истории, просто невозможно.
После разрухи первой мировой войны страна напоминала человека, одетого в лохмотья. Всё обветшало и износилось. Заводы и фабрики работали сначала на войну с Германией, затем на оборону молодой республики. Никто не занимался техникой быта, не до этого тогда было. Но ведь сотни тысяч, даже миллионы людей ежедневно хотели одеваться, обучаться, варить завтрак, обед и ужин. Вот почему не чинить, не паять кастрюли было просто невозможно. Вот почему в те годы мастерских, подобных нашей, было очень много. Они ютились, как поганки, в самых неожиданных местах — в пустующих магазинах, подъездах, подворотнях…