— Рано или поздно, но ты станешь солдатом!
Сундучок и впрямь был великолепный. Столяр сколотил его по — добрососедски, на совесть. Сундучок был очень тяжёлым. Что — либо более неудобное просто трудно себе представить. Разумеется, когда меня призвали в армию, я взял с собой мамин подарок. Не описать свой сундучок не могу, хотя к тому времени, когда меня призвали в армию, он давно перестал быть символом солдатской службы.
Портрет моего сундучка хочу начать с маленького отделения наверху. Там полагалось хранить чай, сахар, почтовые конверты, марки, карандаши. На крышке, с внутренней стороны, солдаты в старые времена приклеивали царские портреты и рисунки знойных красавиц, в большинстве своём позаимствованные с обёрток туалетного мыла. Помню одну из таких обёрток — на гребне изумрудной волны, в чём мать родила лежит одна из таких белокурых сирен. Время наложило на этих обольстительниц отпечаток скромности. Они стали появляться в купальных костюмах, а потом и вовсе исчезли, так же как и цари. Одним словом, в моём сундучке ни царей, ни этих наяд не было.
Получив повестку военкомата, я вместе с товарищем, которого тоже призывали в армию, отправился, куда — то за Яузу. Хорошо помню двор, огороженный какой — то красивой решёткой, — по всей вероятности, это была школа. Вместе с другими новобранцами мы вошли внутрь, а провожающие остались снаружи. Слава богу, что ни меня, ни моего приятеля никто не провожал. Все, кто пришел проститься с новобранцами, стояли за решёткой, словно в зоологическом саду, и не скупились на напутствия.
Наверное, сказывалось, что большинство мамаш и бабушек выросло ещё в царские времена, потому что наставляли они своих ребят так, словно те отправлялись не на солдатскую учёбу, а в самое пекло страшнейшей войны. Многие плакали, а от женских слёз кое — кому из новобранцев тоже становилось себя жалко. Не лучше вели себя и женщины помоложе: они совали своим ненаглядным куски колбасы и булки, словно эти ребята долго постились, прежде чем нас собрали на этом дворе. Одним словом, как это часто бывает в ситуациях подобного рода, вокруг происходило много нелепого.
Нас построили. Одеты мы были разношёрстно, кто в чём. За спиной составили чемоданы, в ряд которых попал и мой сундучок. Затем нам подали классическую команду:
— Ша — агом марш!
Захватив свои пожитки, мы потопали пешком к вокзалу. Маршировать далеко не пришлось. Нас привели на Курский вокзал и приказали грузиться в товарные вагоны — «сорок человек или восемь лошадей». Двери, как положено, загородили толстыми досками. И мы поехали.
Конечно, сейчас же стали петь песни того репертуара, который долгое время почти не менялся у новобранцев: «Последний нонешний денёчек…», «Как родная меня мать провожала…»
Ехали мы недолго. Поезд остановился. С одной стороны сверкала река. С другой — поднималась крутая гора, на верху которой стоял старинный кремль. То, что он показался нам старинным, не удивительно: нас привезли в один из древнейших городов, более древний, чем Москва, — Владимир — на — Клязьме.
Снова на плечо сундучки и чемоданы. Мы маршируем по подъёму и когда взбираемся вверх, красота открывается неописуемая. Даже после Москвы, где стояло некогда сорок сороков церквей, владимирские храмы производили сильное впечатление. Увы, мы не показали себя знатоками культуры, равно как и ценителями искусства, и с беспардонной наглостью невежд перекрестили город во Владимир — на — Клязьме.
Нас загнали куда — то на окраину. Как во многих провинциальных городах того времени, эта окраина называлась «Америка». В «Америке» и размещались старинные казармы, куда нас привели. Чтобы представить себе облик этих казарм, вообразите большой гостиничный коридор, у которого внезапно исчезли стены, а межкомнатные простенки остались. В этих открытых полукомнатах с короткими табличками, обозначавшими номера взводов, нам предстояло прожить свой военный год. Асфальтированный пол. Неистребимый запах сапог, мокрых шинелей и портянок. Всё очень чисто. Всё очень неуютно, как и полагается в казарме.
Наша рота в отдельном радиотелеграфном батальоне была особенной. Её составляли одногодичники — молодые люди, окончившие вузы или техникумы. Народ подобрался разный. Были среди нас и электрики, и архитекторы, и механики, и химики, и даже профсоюзный работник по фамилии Иванов, страшно гордившийся своей исключительностью. Был Иванов парнем с гонором, не упускал возможности напомнить, что он не просто профсоюзный работник, а работник губернского масштаба. Однако этот высокий ранг не вызвал у нас большого почтения к его обладателю, а пара холодных ушатов воды, выплеснутых на него в бане, явно охладила и умерила его ощущение исключительности.
Да, разношёрстное общество собралось в старой казарме. Многие из нас отстали из — за учёбы от очередного призыва и теперь пришли выполнять свой гражданский долг. Естественно, что по своему составу наша рота представляла собой то, что называется обычно «трудный контингент». Разница в возрасте. Высшее образование. Все с норовом, с претензиями. Вот почему нам назначили командира роты, которого я охарактеризовал бы как сильную личность.
Наверное, это уже характер человеческий — вспоминать смешное и забывать неприятное. Вспоминаю сейчас своего командира роты Шишкина с улыбкой, а если отбросить иронию, то перед глазами — совсем другой человек. Он был на своём месте и делал положенное ему дело. Образование у Шишкина было небольшое, но зато был опыт. Он прошёл гражданскую войну, хотя и не вышел в крупные военачальники, но был служакой. Шишкин научил нас уважать дисциплину, прекрасно понимая, как нужна вся та мелочь, которая была нам тогда скучна и противна. Он прекрасно понимал поставленную перед ним задачу.
Тогда нам всё это было весьма неприятно, но теперь, почти полвека спустя, можно сказать, что воспитывал нас Шишкин с пользой для дела.
— К парикмахеру и в баню!
Сразу же зазвучали вопли и стенания. Пышные кудри, модные причёски — всё полетело на пол. Парикмахер был настоящий, армейский и действовал с военной быстротой и решительностью. На головах оставались и борозды, и непропаханные места. Но это уже никого не волновало. Затем нас повели в баню.
После бани мы приблизились ещё на один шаг к армии. Нам выдали настоящее солдатское бельё — миткалевые рубашки, грубые подштанники, хлопчатобумажные штаны и гимнастёрки, кирзовые сапоги.
Первая ночь в казарме. Ой, как вспоминался дом! Конечно, мы быстро привыкли, но в первую ночь нам всем стало очень скучно.
Впрочем, нашёлся человек, который сумел нас изрядно повеселить. Укладываясь спать, красноармеец Михаил Царёв, будущий народный артист СССР, извлёк из своей тумбочки элегантную полосатую пижаму. Казарма радостно заржала, и на неположенный шум прибежал старшина. Он мгновенно оценил обстановку и, по возможности вежливо, объяснил, что солдату пижама не положена. Царёв грустно посмотрел на пижаму и с нескрываемым сожалением убрал её в тумбочку.
Тумбочка была обязательным предметом меблировки казармы. Кровати стояли рядами, а между ними — стандартные грубые тумбочки. Одна на двоих.
Началась армейская служба. Нашим непосредственным начальником был старшина по фамилии Сагалович. Очень бравый был этот старшина. Гимнастёрка, точно такая же, как на любом из нас, сидела на нём совсем иначе — без единой складочки, без единой морщинки. Сапоги всегда начищены до зеркального блеска — отличный образец для нас, молодых солдат, по существу ещё новобранцев.
Был старшина Сагалович справедлив, но строг. Когда через несколько месяцев нас стали пускать по воскресеньям в город, получить у Сагаловича увольнительную сразу не удавалось никому. Осмотрев красноармейца с головы до ног и не найдя каких — либо видимых глазу дефектов, Сагалович говорил:
— А ну-ка принеси винтовку!
Винтовки, знаменитые трёхлинейки образца 1891 года, стояли при входе в казарму, у дежурного, в деревянной стойке. Принести её было минутным делом, но можно было и не торопиться.
Взяв винтовку в руки, Сагалович откидывал прицельную рамку, вынимал из кармана перочинный ножичек, неторопливо заострял кончик спички и начинал водить по насечённым на прицельной рамке цифрам. А так как винтовку полагалось протирать маслом, то естественно, что после подобных упражнений кончик спички чернел. Старшина подносил её к глазам хозяина винтовки:
— Это что? — и, не дождавшись ответа, говорил сам: — Это грязь.
Как известно, спорить с начальством бесполезно. Оставалось лишь уныло мотнуть головой и подтвердить:
— Так точно, грязь!
После этого мы исчезали минут на десять и, покурив, но, даже не прикоснувшись к винтовке, снова появлялись перед очами нашего всевластного старшины. Сагалович брал винтовку в руки, бегло осматривал и говорил:
— Вот теперь порядок! Можете идти!
При выходе в город строжайше запрещалось заходить в питейные заведения. Но запретный плод сладок, и потому хотя и с оглядкой, но мы туда тянулись. Вернее, не в заведения, а в заведение, так как оно было единственным на весь город.
Около рыночной площади, как во всяком старом русском городе, стоял гостиный двор — сооружение, растянувшееся на целый квартал. Там, где некогда размещались лавки купцов, темнели галереи и склады. Рядом с рынком и гостиным двором — единственная гостиница, вывеска которой являла собой классическое смешение французского с нижегородским.
Гостиница называлась «Нотель». Первая буква «Н» — из латинского алфавита. Все остальные — русские, и для вящей убедительности на конце мягкий знак. Видимо, маляр, писавший эту вывеску, что — то слыхал о латинском шрифте, хотя и не знал его.
При этом «Нотеле» имелся и ресторан. В 1925 году, когда я служил во Владимире, там ещё сохранился, правда, в зело, слинявшем и обшарпанном виде. Бывший ресторанный шик — шик заведения самого низкого пошиба. Лоснящиеся от грязи и захватанные бархатные портьеры. Просиженные пружины, подобно ежовым иглам торчавшие во все стороны из таких же потёртых, некогда бархатных диванов. И, конечно, неизменные, многократно описанные сатириками и фельетонистами шишкинские медведи, превращённые смелой кистью копииста то ли в крыс, то ли в кроликов.