RAEM — мои позывные — страница 9 из 101

остал большой красный бант и пришпилил его на гимназическую шинель. Около Земляного вала (сейчас этого дома уже давно нет) ютилась маленькая табачная лавочка. Я купил десяток папирос — назывались они «Дядя Костя» (по имени знаменитого артиста Варламова) — и почувствовал себя совершенно раскрепощённым — шёл по улице с красным бантом на груди и курил.

Улицы в этот день были грязные, никто не убирал снег. У нас на Садовой — Черногрязской горел полицейский участок. Я полюбовался этим интересным зрелищем и пошёл в центр города на Воскресенскую площадь к Городской думе, в здании которой сейчас находится Музей Ленина.

На площади перед думой кто — то говорил речь. Потом где — то недалеко стали стрелять. Все куда — то шарахнулись. И я шарахнулся. Потом опять стало тихо, и несколько студентов с красными повязками и старыми берданками повели двух довольно сильно помятых городовых. Все окружающие бодро выкрикивали разные слова в адрес этих растрёпанных городовых. Каждый чувствовал себя немножко победителем.

В эти дни отца особенно часто навещали студенты коммерческого института, где он также преподавал. Отец всегда славился большой общительностью, студенты его любили и потому не раз бывали в нашем доме. Но сейчас, испытывая большую потребность в обмене мыслями и наблюдениями, они буквально не выходили из отцовского кабинета.

Хорошо помню одного из них. Звали его Миша. Это был настоящий сибиряк — косая сажень в плечах, энергичный, темпераментный. Забыв о моём возрасте, Миша задал мне вопрос, волновавший его в эти дни:

— Ты большевик или меньшивик?

Естественно, что больше — это лучше, чем меньше. Я посмотрел на Мишу и убеждённо ответил:

— Большевик!

Миша обрадовался:

— Молодец! И дальше будь таким.

Последние годы войны были наполнены многочисленными трудностями. Хозяйство страны таяло, как тонкая льдинка на солнышке. Разруха и голод нарастали с неимоверной скоростью. Многие думали, что революция сразу же принесёт стране иную жизнь, но не тут — то было. Минул февраль, царь отрёкся от престола, а жизнь не только оставалась очень трудной, но, напротив, день ото дня становилось всё тяжелее.

День мой начинался рано. В пять утра меня поднимали, я шёл к булочной и становился в очередь. В кулаке — туг — зажатые хлебные карточки. Разжимать кулак не рекомендовалось. В случае потери карточки не возобновлялись. Я стоял с пяти утра до открытия магазина, причём подчас безрезультатно. Когда очередь подходила, иногда объявляли: хлеб кончился. Беда заключалась в том, что на следующий день неотоваренные хлебные талоны уже были недействительны. Считалось, что раз прожил день, то и не надо.

Хлеб тех лет даже трудно назвать хлебом. Это было нечто ужасное, именовавшееся «колобашками». По форме колобашки походили на нынешние десятикопеечные ситники. Но, естественно, муки в них было меньше всего, и потому они напоминали ежей. Из них буквально торчал кое — как размолотый овёс. Перед употреблением такой хлеб нужно было, чуть ли не брить.

И всё — таки колобашки были гораздо приятнее неотоваренных талонов. На несколько часов они кое — как заклеивали кишки. Можно было считать, что свой паёк ты получаешь не зря и вроде как бы поел хлеба. О прочих продуктах оставалось только вспоминать. Их добывали разными путями.

Трудности затягивались. В стране происходили большие перемены. Наступило время Великой Октябрьской социалистической революции. Не хочу обманывать читателя, уверяя, что уже тогда понимал её значение. Я был ещё мал, в социальных изменениях разбирался слабо, и мой жизненный горизонт ограничивался главным образом домашними хозяйственными делами, превращавшимися подчас в подлинную борьбу за существование.

Об этой поре, о решавшихся тогда грандиозных задачах написано много книг, хорошо известных читателю. Я же, рассказывая об этой эпохе (а это действительно была эпоха), ограничусь лишь тем, что попало в поле моего зрения.

Мать моя устроилась на работу, уже не помню в качестве кого, в Главпрофобр — Главное управление профессионального образования.

Это учреждение находилось на Поварской (ныне улица Воровского), в самом начале, по правой стороне. Проезд в Москве на трамвае был тогда бесплатным. Платить не нужно, но и ехать трудно. Трамваи ходили не только набитыми изнутри, но и обвешанными снаружи. Чтобы не опоздать на службу, спокойнее и удобнее было передвигаться пешком. Так моя мама и делала. Каждый день от Чистых Прудов до Поварской и обратно она ходила пешком.

Обратная дорога была особенно трудной. Мама шла с рюкзаком, в котором несла ценный груз. Где-то во дворе Главпрофобра она ежедневно получала два полена мокрой-премокрой осины. (Такое по тем временам удавалось далеко не всем, а точнее, очень немногим.) Обстоятельство немаловажное, ибо, кажется, Амундсен сказал, что человек может привыкнуть ко всему, кроме холода. Наша квартира состояла из четырёх комнат, из которых законсервировано было три, потому что не было топлива. Посередине четвёртой, в которой жила вся семья, стояла, как алтарь доброго Бога Тепла, «буржуйка». Эта весьма популярная в первые годы революции печка из листового железа была выполнена на самом высоком уровне. Изнутри её выложили кирпичом. Не в пример другим «буржуйкам», наша более или менее — хотя скорее менее, нежели более — держала тепло.

Мамина осина моими стараниями превращалась в щепки, и мы немедленно ставили их на просушку около нашей «буржуйки». Щепки подсыхали, но запах мокрого дерева из комнаты не выветривался. Попросту всё время воняло псиной — эти запахи очень похожи. И, тем не менее, мы были благодарны и Главпрофобру, и маминой предприимчивости. Каждый вечер мы имели пусть маленькую, но всё же возможность согреться.

Жизнь — хитрая штука. Она складывает свои сюжеты почище самого изобретательного романиста. Расщепляя мокрые осиновые поленья, слушая мамины рассказы о её новой службе, и я не подозревал, как близко находился от человека, которому довелось впоследствии сыграть в моей жизни огромную роль.

Существует документ, подписанный 20 февраля 1920 года Владимиром Ильичём Лениным. Напечатанный на бланке Совета Народных Комиссаров, с традиционным обозначением места: «Москва, Кремль», этот документ свидетельствует, что «предъявителей сего товарищ Отто Юльевич Шмидт Советом Народных Комиссаров утверждён в заседании 19 февраля с./г. заместителем Председателя Главного комитета профессионально — технического образования со включением по должности в состав коллегии Народного к[омиссариа]та просвещения». Отто Юльевичу Шмидту было тогда двадцать девять лет.

В 1913 году Шмидт окончил Киевский университет по физико — математическому факультету. Его учителем был известный учёный — профессор Граве, впоследствии почётный академик. Профессор высоко оценил способности ученика и оставил его в университете. Однако очень скоро молодой человек переезжает в Петербург. В 1918 году он становится большевиком.

Разумеется, в те времена я не только не был знаком со Шмидтом, но, стыдно сознаться, даже не знал, что он является высшим маминым начальником. Однако я не могу не сказать здесь хотя бы несколько слов о нём, о его деятельности в те годы, так как этому человеку, повторяю, суждено было оказать исключительное влияние на мою жизнь. Я без преувеличения должен назвать Отто Юльевича своим духовным отцом.

Шмидт был незаурядной личностью, и естественно, что, вступив в партию большевиков, он привлёк к себе внимание Ленина, называвшего его «задиристым Отто Юльевичем» и посылавшего молодого коммуниста на трудные и ответственные участки: в Наркомпрод, Наркомфин, Наркомпросс. Будучи в Наркомпроде начальником управления по продуктообмену, Шмидт провёл воистину титаническую работу. Он руководил также налоговой работой в Наркомфине и был одним из тех, кто готовил в 1921 году обмен денег. В Главпрофобре и Наркомпросе разрабатывал обширную программу подготовки квалифицированных специалистов, в которых так нуждалась страна.

Широкая эрудиция Шмидта, круг его интересов поражают. Я и по сей день удивляюсь, как могли в одной личности ужиться такие многочисленные и в то же время разнообразные интересы. Впоследствии мне много приходилось работать вместе со Шмидтом, многому у него научиться. Читатель не раз встретится с этим замечательным человеком на станицах моих записок. Но всё вышесказанное только как предисловие к встрече со Шмидтом, о которой речь впереди.

Несмотря на трудности времени, я всё продолжал образование. Правда, происходило это несколько своеобразно. Считалось, что образование я получал, но знаний прибавлялось немного. Два года я ходил в единую трудовую школу. Она располагалась совсем близко от дома, в Мало — Харитоньевском переулке, в здании бывшего епархиального училища. В старое время там учились поповские дочки. После революции они разбежались, а поскольку природа не терпит пустоты, в этом здании была организована единая трудовая школа.

Я был крепким, рослым пареньком, и мне доверили весьма важное дело — доставку супа. Каждый день к 12 часам я должен был привезти в огромных бидонах суп. Нельзя сказать, что он представлял собой высокое произведение кулинарного искусства. Те, кто читал роман В.Каверина «Два капитана», вероятно, помнят повара, произносившего при пробе одно из двух слов: «отрава» (это означало, что есть можно) и «могила» (значит, суп надо вылить). Хотя по терминологии каверинского повара наш суп был явной отравой, носил он несколько иное название. Суп именовался «карие глазки» и представлял собой мутную воду со скромным числом крупинок пшена. В подтверждение поговорки о том, что в мутной воде хорошо ловить рыбку, счастливицы нет — нет да выуживали из супа голову воблы. В честь этих рыбьих голов, редких, как золотые самородки, и получил наш суп своё поэтическое название.

Ни о какой учёбе, конечно, не было речи. Не было ни экзаменов, ни бумаги, ни карандашей. Но «карие глазки» влекли нас, как магнит, и два года мы аккуратно посещали школу.

Голодные и трудные годы, когда большая часть времени и энергии уходила на поиски пропитания, запомнились мне на всю жизнь. Наше бытие во многом определялось датами выдачи пайков и тем, что в эти пайки включалось. Помню, как однажды в Главпрофобр привезли огромную бочку, наполненную тёртой свеклой, и стали раздавать эту свеклу сотрудникам. Большей мерзости я в своей жизни никогда не ел. Но даже из этого натёртого месива мы что — то пытались делать. И шпарили, и жарили, и варили, хотя от наших стараний свекла не стала более съедобной.