– Мой дорогой друг, неужели ты всерьез думаешь, что пароходству известно о том, что на борту находится такой камень? Ты сказал, что она стоит сто тысяч фунтов. В Берлине ее называют бесценной. Думаю, даже шкипер не знает, что она у фон Хоймана при себе.
– А она у него при себе?
– Должна быть.
– Так нам нужно разобраться лишь с ним?
Он ответил мне, не произнеся ни единого слова. Мимо каюты вновь проплыло что-то белое, и Раффлс покинул ее, присоединившись к мисс Вернер и фон Хойману на верхней палубе.
Нельзя было и мечтать о том, чтобы оказаться на борту лучшего парохода, чем «Улан» «Северогерманского Ллойда» и встретить более добросердечного джентльмена, чем его капитан, или более славных парней, чем его офицеры. У меня еще остались манеры для того, чтобы признать хотя бы это. Я возненавидел этот круиз. Однако это не было виной кого-либо, связанного с кораблем; погода здесь тоже была ни при чем – она была монотонно идеальной. Причину я не мог найти даже в своем сердце. Я наконец-то расстался с совестью – раз и навсегда. С угрызениями совести исчез и страх, и я был готов наслаждаться яркими небесами и сверкающим морем с беспечной отстраненностью самого Раффлса. Мешал же мне в этом Раффлс, впрочем, не он один. Вместе с Раффлсом это делала колониальная кокетка, возвращавшаяся домой с учебы.
Что он в ней нашел – вот это был вопрос. Само собой, он находил в ней не больше моего, однако, чтобы позлить или наказать меня за мое долгое отступничество, он решил повернуться ко мне спиной и посвящать себя этой девчушке на протяжении всего пути из Саутгемптона в Средиземноморье. Они были неразлучны, и это выглядело просто абсурдно. Они начинали после завтрака и не заканчивали до одиннадцати вечера или даже полуночи; не было и часа, в который не было бы слышно, как она смеется в нос или как он тихим голосом говорит ей на ухо нежную бессмыслицу. Разумеется, это была бессмыслица! Спрашивается, можно ли представить, чтобы мужчина вроде Раффлса, со всем тем, что он знал о мире, и с его опытом в отношениях с женщинами (сторона его характера, которой я намеренно до сих пор не касался, поскольку она заслуживает отдельной книги), мог день за днем беседовать с легкомысленной школьницей о чем-то, что не было бы бессмыслицей? Я не стал бы вводить мир в заблуждение, утверждая обратное.
Полагаю, я уже говорил, что у юной особы были свои достоинства. Думаю, у нее и вправду были красивые глаза, а черты ее загорелого лица были действительно чарующими – если форма способна очаровывать сама по себе.
Также я вынужден признать, что она была гораздо более нахальной, чем хотелось бы; ее здоровью, темпераменту и жизнерадостности можно было только позавидовать. Возможно, мне так и не представится шанс передать здесь одну из речей этой юной леди (они были для этого слишком невыносимыми), потому я стараюсь описать ее максимально справедливо. Впрочем, я признаю, что могу быть немного предвзятым. Я завидовал ее успеху у Раффлса, которого в результате я видел все реже. Признавать такое неприятно, однако меня терзало нечто, похожее на ревность.
Настоящая ревность, впрочем, бушевала по соседству – жестокая, безудержная, недостойная ревность. Капитан фон Хойман закручивал свои усы так, что они напоминали языки пламени, застегивал белоснежные манжеты запонками и с вызовом смотрел на меня сквозь свое пенсне – так мы и утешали друг друга, за все время не произнеся ни слова. У капитана был уродливый шрам на щеке, доставшийся ему в Гейдельберге[55], и я полагал, что он бы с радостью наградил Раффлса таким же. Не то чтобы фон Хойман не пытался изменить сложившуюся ситуацию – Раффлс специально давал ему возможность делать такие попытки ради жестокого удовольствия, которое он получал, руша все планы фон Хоймана в тот самый момент, когда капитан «распушивал хвост», – таковы были слова самого Раффлса, когда я попытался намекнуть ему, что нехорошо издеваться над немцем на немецком корабле.
– Ты зарабатываешь себе дурную славу на корабле!
– Лишь в глазах фон Хоймана.
– Но разумно ли поступать так с человеком, которого мы хотим облапошить?
– Разумнейший поступок из всех, что я когда-либо совершал. Пытаться с ним подружиться было бы роковой ошибкой – это самая распространенная уловка.
Слова Раффлса успокоили и ободрили меня. Я чувствовал себя почти что довольным. Я боялся, что Раффлс забыл о нашем деле, и немедленно сообщил ему об этом. Мы уже дошли до Гибралтара, а он не вспоминал о нем с самого Те-Солента. Однако Раффлс с улыбкой покачал головой.
– Уйма времени, Банни, уйма времени. Мы ничего не сможем предпринять до тех пор, пока не окажемся в Генуе, а это произойдет только в воскресенье вечером. Круиз еще только начинается – как и наша с тобой жизнь, так давай же наслаждаться ею, пока можем.
В этот послеобеденный час мы беседовали на верхней палубе. Не переставая говорить, Раффлс внимательно огляделся, после чего оставил меня в одиночестве, направившись куда-то решительным шагом. Я удалился в курительную комнату, где курил и читал, сидя в углу и наблюдая за фон Хойманом, который пришел пить пиво и дулся в другом углу.
Мало кто рискует путешествовать по Красному морю в середине лета. «Улан» был практически пуст. На верхней палубе, однако, кают было мало, что я и использовал в качестве предлога для совместного проживания с Раффлсом. Я мог бы занять отдельную каюту палубой ниже, но хотел быть наверху. На таком объяснении настаивал сам Раффлс. Так мы могли жить вместе, не вызывая никаких подозрений. Понимания нашей конечной цели у меня, впрочем, тоже не было никакого.
Во второй половине дня воскресенья я спал на нижней койке, когда отделявшую ее от остальной каюты занавеску начал трясти Раффлс. Сняв пиджак, он сидел на диване.
– Ахилл дуется?
– А что еще делать-то? – спросил я его, потянувшись и зевнув.
Его тон, однако, был веселым, и я постарался ему соответствовать.
– Есть одна мысль, Банни.
– Еще бы!
– Ты не понял. Сегодня попытки молокососа наконец-то увенчаются успехом. Я наметил себе рыбешку покрупнее.
Свесив ноги, я сел в кровати и приготовился внимательно слушать. Внутренняя решетчатая дверь была закрыта на задвижку и занавешена так же, как и открытый иллюминатор.
– Мы будем в Генуе еще до заката, – продолжил Раффлс. – Именно там нам и предстоит заняться делом.
– Значит, ты все еще собираешься сделать это?
– Я хоть раз говорил об обратном?
– Ты вообще мало что говорил.
– И не зря, мой дорогой Банни. Зачем портить круиз ненужными разговорами о делах? Но теперь время пришло. Либо мы сделаем это в Генуе, либо вообще не сделаем.
– На суше?
– Нет, на борту, завтрашней ночью. Можно было бы и сегодня, но завтра будет лучше, на случай если что-то пойдет не так. Если бы нам пришлось прибегнуть к насилию, мы смогли бы убраться первым же поездом и ничего так и не вскрылось бы до самого выхода корабля в море и обнаружения фон Хоймана мертвым или опоенным…
– Только не мертвым! – воскликнул я.
– Разумеется, нет, – согласился Раффлс, – иначе нам незачем было бы бежать. Однако бежать нам, по всей видимости, придется: во вторник утром, когда этот корабль отчалит, нас на нем уже быть не должно ни при каких обстоятельствах. Но я в любом случае не предвижу никакого насилия. Насилие равноценно признанию своей полнейшей некомпетентности. Сколько раз я наносил удар за все эти годы? Полагаю, что ни одного. Но я всегда готов убить того, кого обкрадываю, если дело примет дурной оборот.
Я поинтересовался, как он собирается войти в каюту фон Хоймана незамеченным, и увидел, как просияло его лицо, хотя между нами была разделявшая нас занавеска.
– Забирайся ко мне на койку, Банни, и увидишь.
Я сделал так, как он сказал, но ничего не увидел. Тогда Раффлс потянулся мимо меня и нажал рукой на дверцу воздуховода – люка в стене, располагавшегося над его кроватью и составлявшего около восемнадцати дюймов в длину и вдвое меньше в высоту. Он открывался прямо в вентиляцию.
– Это, – сказал Раффлс, – наш путь к удаче. Открой его, если хочешь. Многого ты не увидишь, поскольку он открывается не полностью, но ослабь пару винтов – и все будет как надо. Как ты мог заметить, вентиляция охватывает практически весь корабль. Ты проходишь под ней каждый раз, направляясь к себе в ванную, а заканчивается она у застекленной крыши мостика. Вот почему нам нужно сделать все в Генуе: в порту за мостиком никто не следит. Напротив нашего люка расположен люк фон Хоймана. Там нам тоже нужно будет лишь ослабить пару винтов. К тому же там есть балка, на которую можно будет встать во время работы.
– Но если кто-нибудь увидит нас снизу?
– Крайне маловероятно, что внизу хоть кто-нибудь не будет спать, настолько маловероятно, что мы можем позволить себе рискнуть. Нет, нельзя, чтобы ты стоял внизу и следил за этим. Вся суть в том, что ни одного из нас не должны видеть после того, как мы отправимся на боковую. Пара ребят из команды дежурит на палубах, и они должны быть нашими свидетелями. Клянусь Юпитером, это будет величайшая тайна в истории!
– Если фон Хойман не станет сопротивляться.
– Сопротивляться! У него не будет и шанса. Он пьет слишком много пива, чтобы его сон был легким, а в мире нет ничего более простого, чтобы усыпить хлороформом человека, и так спящего крепким сном. Ты и сам это делал в обстоятельствах, напоминать о которых, полагаю, будет дурным тоном. Фон Хойман лишится чувств почти сразу же после того, как я высуну руку из его воздуховода. Я переползу через него, Банни, мой мальчик!
– А я?
– Ты будешь подавать то, что мне будет нужно, стоять на стреме на случай чего-нибудь непредвиденного и в целом оказывать мне моральную поддержку, в которой я стал нуждаться за время знакомства с тобой. Это роскошь, Банни, но мне стало дьявольски сложно без нее обходиться после того, как ты стал святошей!