уничтожить. Пленителен путь саморазрушения в нежном возрасте. Добавьте сюда юношеский максимализм и общую решительность характера, и гремучая смесь готова. Неудивительно, что Борис быстро и как-то естественно попал в лапы поговорки «Сгорела баня – гори и дом». Ах, если б в те дни кто-нибудь догадался сунуть ему книгу Виктора Франкла «Сказать жизни "Да!"», как иначе сложилась бы его жизнь. Не кидал бы тогда Борис людей, не убивал бы себя коньяком и наркотиками, не лизал бы стриптизерский анус в душевой, не страдал бы, не разрывался на части, не задыхался бы от нежности, едва из пучины век проступал ЕЕ белоснежный лик. Хотя сомневаюсь, что Франкл помог бы в таком возрасте. Что мудрость стариков, когда бушуют гормоны? Да и зачем помогать, если так интереснее. О ком бы я тогда затеял все это писать? Короче говоря, Борис губил себя и людей вокруг, снедаемый страшной болью, порожденной самым прекрасным чувством на свете. Для нас этого объяснения достаточно. Для кредиторов, бандитов, ментов и родителей новоиспеченных военнослужащих его было маловато. Эти грубые люди, плохо разбирающиеся в больших человеческих драмах, требовали денег.
От их требований Борис укрылся в задрипанном общежитии родного микрорайона, где ему снял комнату школьный приятель. Он же приносил еду и питье: по понятным причинам Борис избегал походов на улицу.
Две недели просидел он в этой комнате, как испуганное животное, потому что если какое чувство и способно уравнять человека и зверя, то это именно страх. Причем страх обнажающий, оголяющий нервы, когда вздрагиваешь от малейшего скрипа, шороха, скрежета автомобильных тормозов. Так коты, попав в новое помещение, спешат укрыться под диваном, обращаясь в слух и трепет, но у котов нет фантазии, а у Бориса она была и чуть ли в нем не доминировала. Стоило чему-нибудь щелкнуть, стукнуть, шаркнуть – как он тут же, сначала против своей воли, а потом как бы увлекаясь и даже испытывая удовольствие, рисовал перед своим внутренним взором ужасные и реалистичные, но не в сути, а в подробностях, картины своей печальной участи. Вот за окном крадутся бандиты. Их, конечно, трое: Бизон, Жека и Базар. Хлопнула дверь. Вошли. Шаги. Сейчас сломают дверь, собьют с ног, запинают. Привяжут к стулу. Чем? А вон, поясом от халата. Или скотчем. Его прихватил Жека, самый хозяйственный. Потом скажут: «Ты чё, гондон, совсем охуел? В жопу тебя, что ли, отъебать?» А я что? А что я? И действительно, боже мой, что же я?!
Схожим образом к Борису приходили менты и обозленные родители, иногда приводя с собой его маму и папу, которые ничего не говорили, а просто сидели на стульях и беззвучно страдали черными лицами. Полночи мог он проворочаться в постели, в тончайших нюансах прорабатывая эти кошмарные сцены. Известно, страх утомляет. Утомил он и Бориса. Поэтому где-то через неделю ему стало противно бояться, противно вглядываться, а самое главное – истово верить в жуткие свои миражи. Нет, он не перестал бояться враз, скорее, его фантазия сменила вектор – вместо гиблых картин пришли романтические образы, утверждавшие веру в Бога над верой в дьявола или, если хотите, веру в божественный ход событий над неизбывным пиздецом.
Про веру в Бога я заикнулся неспроста. Не только страх и утомленность им повинны в переменах. В комнате, куда угодил Борис, был шкаф, а в нем две книги: «Капитал» и Библия. Только жизнь способна на такой грубый и безвкусный символизм. Борис предпочел Библию. Я не скажу, что с тех пор он стал религиозен, хотя, наверное, скажу, однако добавлю, что его религиозность была самобытной, стихийной, мало чем соприкасавшейся с ортодоксией. Я объясняю стремительную христианизацию Бориса крайне оголенным эмоциональным состоянием, в котором он прочел Библию от корки до корки. Когда читаешь «без кожи», в какой-то экзальтации, не читаешь даже, а спасаешь текстом свою душу от ужаса, то ты будто снова становишься ребенком, способным впитывать, как губка, и буквально проваливаться в текст, проживать его.
Свою роль сыграли и время с местом. В те дни телефоны с выходом в интернет были редки, а в комнате отсутствовал телевизор, иначе Борис все две недели просидел бы на ютубе или за фильмами. Я говорю о том, что это не совсем его выбор – читать Библию и заниматься самобичеванием, а потом самокопанием и, как итог, самоанализом.
Есть такая фразочка – что мы едим, то мы и есть. Справедливо это и для иной пищи – душевно-духовной, хоть мы и поглощаем ее глазами и ушами, а перерабатываем мозгами и чувствами. За две недели Борис наперерабатывался до выхода на улицу. Цитата: «Когда пойду долиной смертной тени, я не убоюсь зла, ибо мой Бог со мной» – плавала в его сознании и успокаивала. Борису не приходило в голову, что для людей, ищущих его, именно он является злом. Борис пошел на улицу не для чего-то, а чтобы пойти, это был акт бесстрашия. Еще не мужества, но уже фатализма. Поэтому он дошел до спортивной площадки и десять раз молодцевато подтянулся на турнике, изо всех сил пытаясь не думать о том, кто мог его увидеть.
Как вы понимаете, его увидела Ольга. Она гуляла со своей собакой породы фокстерьер и сначала подумала, что ей показалось, но ей не показалось, и дыхание спёрло. Я не возьму в толк почему, но Борис для Ольги был тем же, чем была для Бориса его безответная школьная любовь, то есть Ангелом. Уже тогда Ольга могла бы процитировать: «Как жаль, что тем, чем стало для меня твое существование, не стало мое существованье для тебя». Но, к сожалению, или к счастью, или я не знаю к чему, она скажет это намного позже. Или вовсе не скажет. Как знать. Сейчас же, вернее тогда, она подошла к турнику и, сдерживая собаку, поприветствовала Бориса, а он, не будь дураком, очень скоро позвал ее в гости. Они завели Ольгину собаку домой и пошли к нему.
Неделя страха и неделя борьбы с ним, помноженные на одиночество и Библию, открыли в Борисе какую-то заслонку, и он обрушился на Ольгу с искренностью и темпераментом Робинзона, встретившего Пятницу. Мне кажется, ему не так и важно было, что Ольга – это Ольга, он радовался, как лабрадор, человеку вообще, с которым наконец можно разделить свои переживания. Ольга, напротив, никакого «человека вообще» перед собой не видела и пыл Бориса, его необыкновенную искренность, очень похожую на исповедь, автоматически приписала своему присутствию, укоренившись даже в мысли об их предназначенности друг другу. Ее ночные грезы вдруг обрели наглядное подтверждение: Борис – ее мужчина, она нужна ему, это любовь. Смешно или грустно, но Борис чувствовал примерно то же самое. Он не догадался, что, появись на спортплощадке не Ольга, а какая-нибудь Катя или Таня, он испытал бы схожие чувства, просто потому, что нуждался в человеческом тепле, причем желательно, а может быть, именно в тепле женском.
Придя в общагу, Борис и Ольга как-то совершенно естественно легли на кровать, где Борис продолжил исповедь. Он уже не сомневался, что любит эти внимательные зеленые глаза, полные сочувствия, буйные рыжие прядки, длинные белые пальцы с тонкими серебряными кольцами, чуть обкусанные полные губы, красивую грудь, вздымающуюся под черной маечкой, стройные гладкие ноги со странно узкими ступнями. Борис даже вспомнил, что такие ступни называются египетскими, а про свои ступни вспомнил, что их называют римскими, отчего тут же представил себя и Ольгу Цезарем и Клеопатрой, сразу испытав к этому глупому сравнению необыкновенную нежность и как бы утвердившись им в верности своих чувств.
Что же Ольга? Она изнывала. Ей нестерпимо хотелось утешить его и отблагодарить за то, какой он есть. Она хотела стать Богом, магом, исполнить все его желания, взять всю его боль, стать его частью, пожертвовать для него чем-то огромным, подарить ему самое великое наслаждение, какое только возможно. Она хотела заменить ему собой весь этот уродливый мир. Разбираясь с нахлынувшим, Ольга вдруг поняла, что хочет одного – ласкать его самым запретным способом. Стыдным способом. Никак невозможным и оттого неимоверно привлекательным способом. Большего наслаждения, большего подарка, большей жертвы она принести не могла. Ольга захотела этого очень сильно, потому что беспредельная нежность разрывала ее на части и требовала выхода, но выхода полного, за все мыслимые границы, выхода в открытый космос.
Борис лежал на спине и вещал, Ольга лежала на боку. Но вот она уже на нем, уже целует, уже дрожит с головы до пят, спускаясь все ниже и ниже, туда, к тому самому месту, которого стыдно касаться губами и языком. А она касается, сейчас коснется! В движении ее головы было что-то ангельское и звериное одновременно. Затаенная, почти болезненная нежность будто бы схлестнулась в ней с чудовищной энергией жертвенности, броском в омут, первобытным голодом, слепой страстью. Если минет может быть духовным актом, то это был именно он. Иногда только тело, прильнувшее к другому телу, способно выразить душу, прильнувшую к другой душе.
Что же Борис? Он был возбужден, растроган, а самое главное, благодарен Ольге до слез. Поэтому, почувствовав финиш, он коснулся ее плеча и прошептал: «Я щас… щас…» Борис не хотел оскорбить девушку бурным извержением, и, конечно, он не предполагал, что никак не может ее этим оскорбить. Шепот Бориса только усилил желание Ольги, ее решимость не останавливаться, длить удовольствие, продолжать и продолжать, тем самым делая свою жертву всеобъемлющей и бесповоротной. Если все же допустить, что минет может быть духовным актом, то в Ольгином случае его кульминация выступила в роли своеобразного причастия.
Борис блаженствовал. Его благодарность переросла в обожание – состояние страшное, когда его нельзя выразить тактильно, и прекрасное, когда это сделать можно. Надо ли говорить, что весь свой любовный арсенал, всю свою страсть и фантазию Борис применил к Ольге?
Когда они закончили, она пребывала в полной уверенности, что ее жертва не была напрасной, потому что и он сделал то же, лаская ее там с большим удовольствием, наплевав ради нее на все мыслимые приличия. Но не только это шокировало Ольгу. Она впервые столкнулась с чувством сильнее, объемнее и острее стыда. Это потрясало. Благодарность друг к другу поселилась в Борисе и Ольге.