Рагнарёк, или Попытка присвоить мир — страница 24 из 34

– Наверное?

– Точно бы позвал. В эту пятницу, в семь часов вечера, куда вам угодно…

– Если б этот голос существовал…

– Жаль, что он не существует.

– Но если б он существовал… К черту все, не хочу играть.

– И я не хочу.

На этом разговор между Владимиром и Вероникой оборвался. Сложно говорить, когда твои губы заняты другими губами. Да и зачем говорить?

(Оставь уже людей в покое. И так понаписал три портянки!) Мне положено. Я, на минуточку, литератор. (Говна-пирога ты, а не литератор. Наедине побыть не даешь. Что за человек? От замочной скважины за уши не оттащишь!) Такой уж человек. Я вообще больной. У меня и справка есть. (Ой, да! В тексты прячешься, как страус в песок, вот и вся твоя болезнь.)

Озеро-нож

Школа была обычная, то есть неблагополучная, то есть инкубатор для ПТУ. Вадим, статный красивый девятиклассник, не сразу тут осел. Сначала армия гоняла отца-майора по всему Союзу, а потом он вышел на пенсию, и семья поселилась в Морве. В морвинской школе первым делом была еда. Кормили бесплатно, по талонам, как в блокаду. За талоны шла война. Старшие обдирали младших, сильные – слабых. Руководство об этом знало, но, хоть и было руководством, относилось скорее к слабым, а не к сильным. Вадим чувствовал справедливость, как мы с вами ноги, поэтому ни своих талонов никому не давал, ни чужих ни у кого не отбирал.

Однажды он сидел в столовой, ел и от нечего делать разглядывал одноклассников, которых про себя называл «персонажами». Одним из персонажей была конопатая, с лицом ящерки, бледная и худая девочка из 7 «З» (о литере гласила табличка на ее столе). Она сидела над чужими, сдвинутыми в полукруг тарелками и ела пальцем крошки. Раз – и в рот, раз – и в рот. Повинуясь чему-то, что ниже небес, но превыше кровель, Вадим подошел на кассу, достал стольник, приготовленный на сигареты, купил гречку, котлету, весенний салат, булочку и компот, водрузил все это на поднос, подошел к девочке, сел, пододвинул ей и коротко сказал: «Ешь». Девочка замерла, действительно, как ящерка – одной шеей слегка подалась вперед и будто бы ощупала носом воздух. Посмотрев на Вадима так, словно он насмехается, словно сейчас отберет, она схватила ложку и принялась набивать рот, не сводя глаз то ли с мучителя, то ли с благотворителя. Вадим отвернулся и стал смотреть в окно, где хозработники развешивали на столбах гирлянды, готовя футбольное поле к дискотеке осени или к началу учебного года. Девочка доела, залпом выдула компот, нечаянно рыгнула, извинилась, сказала: «Я – Мария» – и пулей вылетела из-за стола. Вадим собрал тарелки на поднос и унес их на стол грязной посуды.

С тех пор Вадим не курил. Каждый день он покупал Марии еду, и они вместе ели, сначала молча и дичливо, потом словоохотливо и тепло. Надо сказать, благотворительность Вадима оказалась чем-то вроде камня, брошенного в озеро, – от него разошлись круги. Пацаны считали, что новенький шалашовку прикармливает, а она на клыка берет. Пацанессы стыдили Марию, мол, за еду продаешься. И лишь немногие подозревали в этом что-то теплое и высокое, чего в них самих было мало. Мария же влюбилась. Лучшей минутой ее жизни стала минута, когда Вадим шел к ней с подносом. Она считала его шаги, а в животе все-все крутилось, но не от голода, а от какой-то тревоги, от приближения чуда, будто снова детство, и папа никуда не ушел, и утро Нового года, и она, босая, бежит в большую комнату под елку разворачивать подарки.

Пацанессы говорили, что ему это скоро надоест, что наступит день и он не подойдет, и Мария всякий раз боялась, что вот он этот день – наступил. Но Вадим садился напротив, они ели и улыбались, как будто за их улыбками и мира нет.

На дискотеку Мария надела мамины туфли и платье. Туфли были большими, красными и на толстом каблуке. Платье прикрывало колени, оголяло плечи, имело внушительную брошь и отливало бордовым. Накрасившись самостоятельно, Мария посмотрела на себя в зеркало и расхохоталась. А потом расплакалась. Утерев слезы, она надела кеды, джинсы и ветровку и пошла на дискотеку, уже сильно опаздывая.

Вадим пришел в обычной одежде и искал глазами Марию, когда на дискотеку ворвалась банда пацанов из соседнего района Железнодорожного. Началась сумбурная драка, катавасия, в эпицентре которой оказался Вадим. Когда тебя бьют, начинаешь бить в ответ, пусть и не понимая причин происходящего. Железнодорожники проигрывали. Вдруг один из них вытащил револьвер и шесть раз истерично выстрелил вокруг себя. Одна пуля попала Вадиму в ногу, одна – в мошонку. Скорая увезла Вадима из жизни на два года. Ни шесть операций, ни «дикобраз» Илизарова не смогли привести его в норму.

Без ступни и с мешочком для мочи, привязанным к животу, Вадим вернулся на футбольное поле, опираясь на локтевой костыль. Сел на лавку. Мария навестила его один раз, но он прогнал ее, как прогонял от себя всех, больше не чувствуя себя человеком.

Вадим сидел на лавке. Мимо шла девушка. Вадим мгновенно узнал повзрослевшую Марию. Она тоже его узнала. Мария была пьяна.

Мария: О, привет. Тебя выписали?

Вадим: Как видишь.

Мария: Я на пати иду. Пошли?

Вадим: Что за пати?

Мария: Пати на хате. Мне мефедрон дают и пялят в два смычка. Хорошо попросишь – посмотреть дадут. О, я ж себе наколку сделала! Зацени.

Мария спустила спортивные штаны, и Вадим увидел дельфина на поросшем рыжими волосами лобке. Из его глаз брызнули слезы. Это было невообразимо. Тут же, на лавке, он умер.

Мария взяла его за щеки и заставила посмотреть на себя. Ты чего, сказала она, мы все тут грязные ходим, а вот пройдем сквозь озеро-нож и чистыми станем, чтобы жить всегда. Вадим вгляделся в лицо Марии. Одутловатость щек исчезла, они превратились в белые греческие стены, подпирающие высокие скулы. Вместо поля лежало гладкое и белое, как рублевая монета, озеро. Вадим ощутил жар в ноге. Увидел большой палец, которого не видел с ампутации. Легко пошевелил им. Мария потянула его за руку. Ну, побежали, чего ты?! И они побежали. И с разбегу, разбросав серебряные брызги, нырнули в озеро.

Отец

Леночка писала стихи и прозу. И то и другое никак не повлияло на человечество. Леночка выкладывала свои тексты на фейсбуке[3], ожидая если не славы, то похвалы, потому что она была недохваленная и недолюбленная. Но вместо поклонников к Леночке на страницу пришли критики, бородатые мужчины с пенисами, и растоптали Леночкину душу желтыми пятками. Леночка кричала им, что она хорошая, что она так видит, а бородатые мужики только смеялись и шипели: «Вторично, коряво, неправдоподобно».

А Леночка, конечно, защищалась. Какое правдоподобие, если я про волшебников пишу, плакала она. Но критикам было плевать, они знали волшебников, дружили с гномами и прекрасно говорили на эльфийском. Да и тексты их мало интересовали. Критики хотели топтать молодую девчатину. Или парнятину. Все равно кого, потому что критики не могли допустить на своей земле литературы ниже Толстого и поэзии хуже Пастернака. Они так и говорили Леночке – на хую мы тебя вертели, графоманка ты штопаная!

Особенно усердствовал один рыжий господин в цилиндре и с татуировкой. А Леночка не выдержала. Она не виновата, просто ее некому было поддержать. Ее мама пила, а папа сидел в страшной тюрьме Лабытнанги, что в Заполярье. Короче, Леночка залезла в горячую ванну и двумя продольными взмахами вспорола себе вены.

Ей было семнадцать.

Вообще, тот критик в цилиндре, может быть, и не такая уж сволочь. Дело в том, что в интернете Леночка была тридцатипятилетней Ольгой из Москвы, хотя, конечно, она была Леночкой из Очёра, маленького поселка под Пермью. Однако бить тридцатипятилетнюю Ольгу из Москвы все-таки, наверное, можно, а вот бить семнадцатилетнюю Леночку из Очёра все-таки, наверное, не стоит.

Через три дня, после вскрытия и всех процедур, неотпетую Леночку зарыли в стылую уральскую землю. Еще через два дня слегка протрезвевшая мать дозвонилась мужу и сообщила чудовищную новость. Тот опал на нары. Муж сидел человеком непростым, имел телефон, железные зубы, злую волю и авторитет. В ту же ночь он пошел в побег, прихватив с собой молодого рецидивиста Колямбу, чтобы прокормиться в вечной мерзлоте. С овчарками на плечах, подпирая головами звезды и вертолеты, три дня и три ночи бежали эти сумасшедшие люди через пустоши, какие не привидятся Смаугу. На четвертые сутки, добравшись до тундры, где потрескивал от холода умирающий вереск, муж достал из телаги белую заточку и вонзил ее Колямбе в сердце. Разделав «бычка», муж развел костер, пожарил печень, съел, запил теплой кровью и побежал дальше. Его вела воля пострашнее воли к могуществу, такая воля, что никаким немцам и не снилась!

Муж, вернее – отец, хотел отомстить за дочь. Хотел узнать, какие злые люди довели его кровиночку до самоубийства. Ведь даже под купола, те самые купола, что в избытке наколоты на его груди, Леночку не допустили, не отпели, Христом Богом напоследок не приголубили. Четырнадцать лет не видел он своего ребенка, а другого ребенка у него уже не будет.

Все это превратило отца в сверхчеловека. Расступились траченные туберкулезом легкие, налились первобытной силой мышцы. Он бежал, как Фидиппид, почуявший близость Афин, лишь иногда припадая к земле, чтобы съесть ягеля или морошки. Однако отец оказался крепче грека и сумел добраться до родного Очёра. Конечно, не сразу и не пешком, а через блатную братию, через старых пересидков, прогорклой солью рассыпанных по всей русской земле. Сделали ему и паспорт, и одежду справили, и лавэ с оружием снабдили.

Не прошло и двух недель, как старый MAN привез его в Очёр и высадил на пустом автовокзале. Прошагав по поселку, который за четырнадцать лет разросся заправкой и разноцветным детсадом, отец подошел к двухэтажному дому из серого кирпича, поднялся на второй этаж и постучал. Дверь открыла жена. Она не успела ничего сказать, как из глубины квартиры ринулись опера́. И сверху, с чердака. И снизу, черт весть откуда. Отец ждал именно такой встречи. В обоих карманах его пальто лежало по пистолету с глушителем. Невинные «пух-пух-пух» шепотом разлетелись по подъезду. Отец крутился волчком и стрелял, стрелял, стрелял. Когда опера закончились, он достал руки из карманов, огляделся и шагнул к жене.